Шрифт:
– Что произошло? – обратился я к матери, все еще не теряя тревожной надежды на то, что дойдет очередь и до вопроса о Виолетте.
– Отца временно переводят в сельскую школу, – тихо сказала она.
Я помолчал с минуту. Чувствуя у себя над головой рев водопада и зная, что водная стихия вот-вот поглотит меня, а может, уже поглотила – какая разница? – на всякий случай спросил:
– Как так – переводят? Почему?
– Будет замещать заболевшего учителя, – ответила мама.
Она взглянула на меня умоляюще, с такой мукой во взгляде, что меня мороз подрал по коже. Она просила не бередить рану, и я ее понял.
Я сел и достал сигареты. Смотрел на ссутулившуюся худую спину отца – сколько в ней накопилось усталости! – и ужасно жалел его. Жалел как человека, который прощается с этим миром.
– Не надо соглашаться! – сказал я. – Пусть хоть сдохнут без учителя.
Отец обернулся, хмуро глянул на меня, и, покачав головой, даже сделал попытку улыбнуться. Улыбка получилась какая-то виноватая, в ней сквозило жалкое усилие что-то скрыть.
– Это ненадолго, – сказал он. – До конца учебного года.
Мать вздрогнула, но не проронила ни слова.
Потом они вышли, чтобы купить кое-какие вещи, которых в селе не найти. Я принялся расхаживать по мастер ской, стараясь чем-нибудь отвлечься. Мне не хватало воздуха, сердце разрывалось от боли.
И вдруг мне на глаза опять попался злосчастный набросок. Он больше не валялся среди хлама, кто-то аккуратно положил его на стопку других рисунков, сделанных карандашом, углем и гушью. Молодая женщина с пионами в волосах по-прежнему обнимала за шею безобразного осла. Осел скалил зубы – так торжествующе, вероятно, улыбался во время триумфального шествия Цезарь.
Наша счастливая семья редко садилась ужинать в полном составе: опаздывали то я, то отец, а случалось, что к ужину не приходили мы оба, и тогда мой и его приборы до утра стояли на столе, немо взывая к нашей совести. Но мама, женщина трезвая, не делала трагедий из наших опозданий, по крайней мере, мне так казалось, а может, я просто хотел думать, что это так. Правда, когда мы садились за стол „в полном составе”, она всячески нам угождала. И хотя событие было не бог весть какое, мама придавала ему огромное значение, считая его праздником, достойным быть вписанным в календарь красными буквами.
В таких торжественных случаях она надевала передник, обшитый рюшем, и наперекор избитым представлениям о женщинах – математиках с упоением принималась за стряпню. Мама была полна желания создать шедевры кулинарного искусства, но, вероятно, от чрезмерного волнения блинчики у нее получались толщиной с палец, а пончики – вязкие, как резина, но мы с отцом съедали все с нарочитым аппетитом, мы притворялись ужасно довольными: „Ах, какие вкусные блинчики! Ах, что за потрясающие пончики!” А бедная мама делала вид, что верит нам. Мы все прекрасно справлялись со своими ролями, и наши праздники поистине напоминали те, что пишутся в календаре красными буквами.
В этот вечер ужин был совсем праздничный: кроме традиционных пончиков и блинчиков, мама приготовила еще какой-то крем, не то шоколадный, не то брюле; но мы сидели за столом без масок, никому даже в голову не приходило притворяться. Отец впервые предстал передо мной подавленным, без обычной сине-красной тоги самоуверенности, без серебряных эполет гордости, в убогом мундире разжалованного гвардейца. Высокое начальство сорвало с его плеч погоны, от прежнего блеска остались только латунные пуговицы с изображением льва. Или, скорее, отец был похож на человека, проигравшегося в карты, спустившего все, до последнего гроша. У такого убитого горем человека нет будущего, горизонт жизни сомкнулся у самых глаз.
Мать заговаривала с ним о том, о сем, пытаясь отвлечь от мыслей, которые, разумеется, были далеко не веселыми. Отец отвечал отрывисто, как бы нехотя, а я прислушивался к звукам его голоса, всматривался в его лицо и не верил ушам и глазам: голос был слабый, но в нем звучала прежняя твердость, глаза, как всегда, смотрели прямо, открыто. Никакой он не разжалованный гвардеец и не продувшийся игрок! Это все ерунда. Другая мука жгла его душу. Мне почему-то вспомнился набросок с ослом, и я весь похолодел, хуже ничего не могло взбрести мне в голову. Отец был в самом деле похож на человека, внезапно открывшего, что горько заблуждался в истине, которая долго была для него святыней. Он утратил одну из своих больших иллюзий.
Когда мы раньше усаживались за стол „в полном составе”, то, чтобы казаться счастливыми, соревновались не только в еде, но и в болтовне, теперь же не ладилось ни то, ни другое, не клеился даже разговор о погоде, хотя о ней-то поговорить стоило: на дворе опять поднялась метель, а отцу завтра нужно было ехать.
Мы сидели, не глядя друг другу в глаза, мы были встревожены и обескуражены, каждый из нас вел себя странно, словно рядом лежал дорогой покойник. Какой это был зловещий зимний вечер! Покойников обычно кладут в гостиных и холлах, наш же почему-то избрал кухню – самое неожиданное место для умершего человека. Вот почему мы так упорно молчали и всячески избегали смотреть по сторонам.