Шрифт:
И Гринька припомнил, что он вдруг воскликнул тогда:
– Почто же – нет! Ты правильно… Раз ты ее берешь в дети, так и она должна!
– Вот-вот, угадал я – с гвоздем ты! Да только, брат, должна-то должна, а человек-то по-человечьи и жить обязан. По весне зацвесть радостью, как поле росными цветами, все лето – рожать, а после и озимь посеять. Семена свои, значит, после себя оставить. Это я вот один – чудной человек… Да-а, хорошая она у меня, Надежда, дочка добрая выросла. Да только в Моршаниху вот теперь часто бегает – то в кино, то на танцы. А там, у лесовода одного, парень – Валентином звать. Парень, скажу тебе, тоже ничего, с гвоздем человек будет, да, считай… Чуешь, словом, чем пахнет?
– Девки – они такие! – опять вырвалось у Гриньки, тогдашнего Володьки. – А я тебя никогда не брошу.
– Ага! Согласный, значит?
– Что ж тут хорошего, в детдоме-то? Только уж Вовкой я был, Вовкой пускай в останусь.
– Ну, это невозможно. Никак, сынок, невозможно.
– Да почему?
Его будущий отец тогда опять помолчал, выкурил еще одну самокрутку.
– Надька-то замуж выйдет, уйдет к мужу, понятно. К Валентину ли, к другому ли кому… Девка выросла, говорю, что надо – красивая, гладкая, в бедрах сильная. Глаза у ней, Гринька, – ишь какое хорошее имя-то, сынок! – глаза у ней светлые, лучистые, блеснут – зажмуришься. Да что ж, – вздохнул он, – я свое исполнил, вырастил ее. Пущай она теперь свое исполнит. На земле должно быть как можно больше людей со светлыми глазами. Уйдет, а я опять один останусь. Один? Ан нет. Просыпаюсь я ночью, скажем, а в ушах у меня – гринь-гринь-гринь… Что это – оконные стекла от ветра, может, звенят? Нет, это сына так моего зовут. Иду я по лесу, а кругом – гринь-гринь-гринь… Кто это? Птицы, может, поют? Ну да, верно, они поют. А про кого? Про моего сыночка щебечут они… Нет, никак невозможно, чтоб Вовкой ты оставался.
…Гринька прибрал со стола, накрыл блюдечком крынку, из которой наливал молоко. За окнами давно стояла плотная темень, такая плотная, будто стекла кто-то заклеил черной бумагой. Отца все не было.
Вздохнув, мальчишка разобрал свою постель, щелкнул выключателем и залез под одеяло, продолжая вспоминать недалекое прошлое. Ему жалко, очень жалко было расставаться тогда с прежним своим именем, но чем-то понравился ему этот пожилой человек, а несколько раз сказанное им непривычное слово «сынок» выжимало слезинки.
– А зайцев… их тоже ты оберегаешь? – спросил он тогда, опуская стриженую голову, чтобы спрятать глаза.
– Зайчишек-то? А как же. Самый беззащитный народ. Их вокруг сторожки моей прыгает, как воробьев вокруг весенней лужи.
– Ладно, я согласный.
Он-то был согласный, но потом вышли большие осложнения, его долго не отдавали в сыновья этому человеку.
– Возраст, – говорил директор детдома, – у вас преклонный, товарищ Демидов.
– Что возраст? Я крепкий, на лесном духу настоянный, еще двадцать лет, как заяц, проскакаю! – доказывал его приемный отец тогда. – А коли что – дочерь Надежда его довырастит. Я вам приведу ее, поглядите, какова деваха.
И он привел ее. Она, высокая, решительная, и вправду с какими-то удивительно добрыми и лучистыми глазами, тоже что-то доказывала директору, потом несколько раз ходила, выхлопатывая разрешение, в различные районные организации. И выхлопотала.
В лесной сторожке Гринька прожил с отцом и Надеждой всего два года. Что и говорить – там было хорошо. Вот только зайцы вокруг дома не прыгали и вообще близко не подходили к жилью – боялись, видимо, собачьего духа, зато поблизости текла небольшая прозрачная речка, в которой они с сестрой ловили удочками жирных усатых пескарей, а по берегам собирали ежевику и смородину.
Надежда была озорница, беспрерывно хохотала, оглашая весь дом, весь лес звонким своим голосом, глаза ее, когда она смеялась, лучились еще больше. Только к вечеру они, по обыкновению, притухали. Сперва Гринька не понимал, в чем дело, а потом стал догадываться – беспокоится Надежда об отце.
И верно, отца вечерами долго не было, и довольно часто приходил он пьяный. Он никогда не шумел, не ругался и, если выпил очень много, сразу ложился спать. А иногда до света мерил шагами просторную кухню и мурлыкал свою песню.
Один раз Гринька слышал, как Надежда, плача, говорила ему:
– Не пей ты, папа, эту проклятую водку. Ну отучись. Ведь сын у тебя теперь малолеток, его на ноги ставить надо.
– Поставим, Надежда, поставим… Я пью, да разум не теряю.
– Как же! Прошлой зимой не замерз чуть. Кабы я не отыскала тебя в сугробе…
– Это было, доченька… Дурак я. Растревожил меня тогда Денис Макшеев, Марькин муж, сдохнуть бы ему! Да это раз только и было. А так – в контроле я завсегда.
– Да отчего ты пьешь ее, проклятую?
– Так, приучился… Жизнюха-вилюха, не жил бы, да надо.
– В который раз ты про этого Дениса Макшеева… Что у тебя с ним произошло? Что не поделили?
И тут Гринька почувствовал, как отец посуровел, рассердился, чего с ним никогда не бывало:
– Замолчь! Чего пытаешь? Ум покуда короток, а туда же…
Надежда всхлипнула, и отец тотчас обмяк, начал виниться:
– Доченька… Дурак я, знаю… Я подберу себя. Брошу пить. Вот на пенсию скоро выйду… Гриньке в школу как раз. Да, переедем в Дубровино, купим хатку какую-нибудь. И брошу. Какая в ней радость?