Шрифт:
И вот он-то, битый-перебитый контрик, и настраивает сопляка Толика, как надо в лагере жить. Смену себе дядя Миша кует из бывших комсомольцев, чтоб вовсе люди не перевелись на этом свете. Ведь из Толика-то в его девятнадцать лет мало ли что может произрасти! Грамотный, начнет доходить — непременно кинется талоны подделывать, и труба ему… Либо в очко и буру шпилить в надежде на крупный выигрыш, а куда ему среди местных шулеров. Нет, одно у него спасение — в конторе туфту заряжать. Поскольку выдержать все, что Ленька — брянский волк выдерживает в этой веселой жизни, он никак не сумеет, кишка у него тонка.
— Ты чего, Сенюткин?
Мальчишеская круглая шея, но чубчик уже волнистый, вроде как у Гришки-нарядчика, и глаза вострые, жестокие — вот из кого волка легче легкого сделать!
— Дядя Гриша меня послал, — жалобно изъяснился Ленька. — Больной я… На работу — через три дня…
— Больному положено только то, что до болезни получал. Не знаешь, что ли?
— Так на трехсотке я, из кондея…
Подумал этот «фашист» что-то, на дядю Мишу глянул. Тот тоже очки поднял на лоб, переглянулись.
— С бригадиром вечером придешь, сделаем. А сам не могу.
Ну, точно! Не может он опять бригадирский ранжир ломать, кишка у него тонка! Вот сволочь, паскуда! А еще человеком его считают, хурал заседал!
Вздохнул Ленька с безнадежностью, побрел на помойку. Хотя там и без него довольно желающих.
На улице мороз — птица не пролетит, а Леньке жарко что-то. И грудь схватывает крепко. Градусник-то не врет: тридцать девять и два…
6
Лежит Ленька на нижних юрсах, укрывшись сквозным байковым одеялом, а поверх него — родимым бушлатом с прожженной полой, и тихо постанывает. От этих потайных звуков в душе что-то расслабляется и голова не так болит.
Трехсотграммовая птюшка-крылатка промелькнула метеором — и нет ее. От горячей баланды с черной капустой только теплота во рту и осталась, а сытости никакой. Жрать хочется так, что нары бы стал грызть, как грызет голодная лошадь сухую коновязь. Да сил нет, лежать надо. Тридцать девять и два, а может, уже и больше стало теперь.
Хорошо бы — лето. Летом иван-чай пойдет: когда он молодой, его варить можно. И солнышко обогреет. Балдоха [10] — наше спасение.
На других нарах, напротив, Иван-Гамлет. Привалился спиной к стене, глаза закрыл, тихо бренчит на гитаре — тоже на освобождении человек, уже вторую неделю.
Гитару ему в КВЧ [11] дают для развития самодеятельности. Чтобы он разучивал «Вдоль деревни, от избы и до избы, зашагали самоходные гробы…», а он другую песню сочиняет. Балладу.
10
Балдоха — солнце.
11
КВЧ — культурно-воспитательная часть.
Первые строчки белорус пел Леньке давно. Хитрые такие строчки, будто он с червей заходит, а козырей за пазухой придерживает:
— Товарищ Сталин, Вы — большой ученый, В науке жизни знаете Вы толк… А я простой советский заключенный, И мне товарищ — Ленька — брянский волк…Тут он про Леньку намекал и всю его биографию, начиная с детского горшка. Люди, мол, туг самые серые и безвредные, товарищ Сталин, зря срок волокут, по недомыслию Вашему…
За что сижу — воистину не знаю, Но прокуроры все-таки правы! Теперь сижу я в заполярном крае, Где при царе бывали в ссылке Вы…А дальше пока не сочиняется у него. Выдохся.
— Письмо-то кончил? — ехидно спросил Ленька из-под одеяла, открыв один глаз.
— А пошел ты… — тихо прошептал Иван. И задергал тихонько струны, и заплямкал губами, словно на прикуре:
— Тишина и покой в этой келье сырой, Монастырь этот смотрит уныло. Сколько дум и страданий, и сил молодых Здесь навеки угроблено было!..— Брось! — взорвался Ленька. И вскочил, не пожалев тепла под бушлатом. — Брось, заткнись! Не морочь душу, без тебя тошно!
Иван послушно прижал струны исхудалой, почти сквозной ладонью, вздохнул тяжко. Вот, мол, житуха: и молчать — не молчится, и петь не смей, потому как другие не в настроении…
Замолчал он, но Леньке от этого не стало легче, над головой услышал знакомые полудохлые голоса. Там двое доходных теоретиков опять вели нескончаемый спор-поединок насчет того, как надо было сделать с самого начала и кто теперь во всем виноват…