Шрифт:
Женившись на старшей сестре Элле, он переехал в Ленинград и перешел на преподавательскую работу в институт торговли, не отрываясь окончательно от организационной работы, в которой чувствовал себя сильным и опытным. В партии он не состоял.
5 марта 1936 года Дрелинга арестовали. Объяснить что-либо о причинах его ареста невозможно. Вернее надо бы сказать, что причин для ареста не имелось, но в то время ^ причины и не были нужны. Близкие ему люди понимали, что беспричинность ареста при непримиримости и бескомпромиссности его натуры может грозить ему гибелью. Так оно и случилось…
Мужья трех сестер Войтоловских уже находились в тюрьмах, на этапах, в лагерях. Очередь за мной. Загипнотизированная таким ощущением, я иногда цепенела и с ужасом смотрела на детей…
В день 65-й годовщины Парижской Коммуны меня пригласили сделать доклад на активе города. С охотой согласилась. Доклад понравился. По окончании заседания на трибуну поднялся военный, который пристально смотрел на меня во время доклада и с которым невольно несколько раз встречалась глазами. Он назвал свою фамилию, сообщил, что он начальник Новгородского НКВД и добавил тихо: «Вы моя поднадзорная». Затем снова во всеуслышание сказал, что считает честью со мной познакомиться, благодарил за доклад, жал руку. На душе стало скверно.
Арест
В ночь с первого на второе апреля 1936 года он же постучал в мою квартиру и, сопутствуемый двумя охранниками и секретарем парткома института Лебедевым, предъявил ордер на обыск и арест. Передавать свои переживания в те часы не берусь. В такие моменты потрясение слишком сильно, чтобы оставалось место для запоминаний, фиксаций, анализа. О себе меньше всего думаешь, я должна была оставить детей. Дети спали в соседней комнате.
— А дети? — спросила я.
— Детей отвезем к вашим родителям, есть разрешение. Если не хотите, отвезем в детский дом, временно…
— Что значит временно?
— Ну, на время следствия, вы еще не осуждены…
Начался обыск. Он продолжался в моей комнате часа два-три, затем разрешили поднять детей, отобрать их вещи, собраться. Обыск продолжался и в детской. Делала все четко, обдуманно, лихорадочно быстро. Сердца не было, замерло, может быть, не билось… Трудно было поднять Валюшу, она раскапризничалась, испугалась света, чужих людей, беспорядка. Показала ей нарядное платье, сказала, что едем к бабушке.
— В розовом платье? И Ленечка едет? Тогда я быстренько.
Успокоилась и начала одеваться. Леник одевался молча, сосредоточенно и с нескрываемой враждебностью смотрел на копошащихся, роющихся в бумагах, книгах и вещах мужчин. Я возилась у чемоданов и не заметила, как он подошел к одному из охранников. Обернулась на его голос-крик: «Почему вы у нас роетесь, как жандармы у Ленина? Почему вы бросаете книги на пол?» Ленечка стоял красный, нижняя губа дрожала. Но он не плакал. Он был крайне взволнован, расстроен, страдал. Я стала его успокаивать, но он рассердился на меня. «Уйди — сказал он, — как ты не понимаешь?»
— Разве мы жандармы? — Начальник вынул кулек конфет, посадил Валюшу на колени и начал угощать. Леня вырвал конфеты из Валиных рук, швырнул на пол.
— Если не жандармы — уходите, мы вас не звали…
Попросила всех выйти из детской, надо было успокоить мальчика. Он бросился ко мне: «Мама, я не хочу к бабушке, не разрешай им отвозить нас к бабушке. Мы будем с тобой. Никогда никуда я от тебя не уйду…» Меня и его поймут миллионы таких же несчастных матерей и детей… Не помню, как удалось его успокоить, вернее, не успокоить, а смирить бунт. Меня торопили. В НКВД всегда торопят со всем, кроме сроков. Им надо было закончить «операцию» до пробуждения студентов. Стали собираться. В течение минут надо было сложить все, что оставалось. Все у нас пропало потом, так как маме было не до вещей, и их разокрали.
…Свершилось! Непоправимо! Вся воля направлена на то, чтобы детям было поспокойнее, пока они со мной, чтобы они не замечали моего состояния… Запомнилась фигура Лебедева — черные длинные волосы потными прямыми прядями лежали по обе стороны мертвенно-бледных щек. Когда мы выходили, он прижался к белой стене коридора. При выходе стоял Николай Сергеевич, растерянно нам улыбался и кивал головой, протягивая руки… Через одиннадцать лет, в 1947 году, приехав на несколько дней в Ленинград, встретилась с Николаем Сергеевичем. Вот его слова: «Много не воды, а крови и слез утекло со времени нашей разлуки. Я прошел через всю Отечественную войну, из глубоко штатского человека превратился в военного, перенес опасное ранение, чего-чего не пришлось пережить и передумать, но я не забыл ни потрясающей ночи апреля 1936 года, ни номера машины, на которой увезли вас с детьми, ни пары детских ботинок у ваших дверей, ни ваших лиц… И никогда не забуду».
Ехали в отдельном купе. Дети заснули. Начальник и я сидели молча. У дверей стояли два конвоира, ибо везли «государственных преступников». Утром меня с детьми завели в железнодорожное НКВД, оттуда начальник передал по телефону: «Арестованные прибыли (дети и я), высылайте машину». Нас заткнули в «черный ворон», и мы поехали. Крепко держу детские ручки. Остановились на мгновение у дома родителей, не дали проститься с детьми. Валюша неистово кричит: «Мамочка! Дай ручку, я боюсь!»
Детей стаскивают по ступенькам подвесной лесенки, человек схватил чемодан с детскими вещами, дверь захлопнулась, меня везут дальше, а голос Валюши звенит, звенит в ушах… Как встретит бедная моя мама детей, и что они ей скажут? Не помню, как я вытерпела, но сейчас, когда пишу, я содрагаюсь. Леня и Валя помнят, как они поднялись на четвертый этаж, как человек с чемоданом дернул за висячий звонок, как бабушка открыла дверь, как она пронзительно крикнула: «Дети!», и как они с ревом бросились к ней… Я этого не видела, не слышала, но страдала за них безмерно. Поэтому все остальное, что было со мной, было мне еще долго ни к чему… В памяти провалы. Происходящее — вне меня.