Шрифт:
Я постарался скрыть смущение, досаду. Друг потешался над Любой и надо мной. Наша переписка для него была лишь интересной забавой, и пора было уже прекращать все это, но только теперь мне все дороже и дороже становился аккуратный крупный почерк и загадочные рисунки. Я знал, что, если мы встретимся с Любой, она простит мой обман. Я отвернулся от Володьки, сказал ему сердито:
— Молчи, дурак, умнее будешь.
Володька не обиделся, он почесал свою кудлатую голову, сказал рассеянно:
— Значит, завтра у меня свидание.
— И ты станешь с ней мямлить весь вечер? — поддел я друга.
— Ерунда, столкуемся. Девчонки болтливых не любят. — Володька как будто и вправду собирался на свидание.
— А я приглашу ее на день рождения, — сказал я.
— Лёпа! — удивился Володька. — Ты что, офонарел?
— Офонарел — не офонарел, тебе какое дело? Возьму и расскажу ей все.
— Ну и даешь, — обиделся Володька. — Кто с ней познакомился? Кому она пишет?
— Ты познакомился, тебе и пишет, — холодно согласился я. Но лучше бы мне промолчать, не соглашаться, лучше бы вообще не начинать эту переписку, чтобы я и не думал о Любе, и не знал о ней совсем.
Трамвай начало мотать из стороны в сторону, он уже приближался к Московскому вокзалу. Кто-то подталкивал меня в спину локтем, кто-то наступал то на одну мою ногу, то на другую, я терпел, прижимался к Володьке, а он посапывал мне в ухо и молчал и смотрел через стекло, как убегают назад рельсы, деревья, дома.
— Лёпа, она тебе не понравится, — вдруг сказал Володька.
— Почему это не понравится?
— Не в твоем вкусе. Тощая. Руки и ноги — как спички, а глаза — во! По кулаку. — Володька подставил к бровям два своих кулачища.
— Такие глаза девчонкам идут, — сказал я. — Не то, что тебе. У тебя тоже по кулаку, а толку-то!
— Это почему? — удивился Володька.
— Да так уж, гляделки — и все.
— Сам дурак, — бросил Володька и хмыкнул: — А этот наш, косолапый-то, ну этот-то наш…
— Ковальчук, что ли?
— Ну да. Весь вечер ее подлавливал. Только она от меня, а он — раз — и к ней. А она как глянет на него, он в сторону. Умора. Ее не поймешь. То молчит, вздыхает, то вдруг как затараторит. Словечки у нее — будь здоров: «восхитительно, упоительно, бесподобно». Как выдаст, как выдаст. А уж танцует она!
— Не то, что мы? — в шутку спросил я.
— Что ты! Она такой закрутила вальс. Меня хотела пригласить, а я никак.
— Мы же учились с тобой, — сказал я.
— То с тобой, а то с девчонкой. В Таврическом знаешь какой зал? Все видно, — сказал Володька.
Я вспомнил наши праздничные вечера. С танцами и смущенной толкотней по углам большого актового зала. В наше мужское училище приезжали девчонки, тоже ремесленницы, но мы не знали, как себя вести, как приглашать их на танец, прятались друг за друга, парни приглашали парней, и лишь немногие, самые смелые и красивые ребята, выводили на середину зала раскрасневшихся ремесленниц, неуклюже дергались в быстром фокстроте или медленно, скованно вышагивали в плавном танго. Вальс не получался ни у кого. Я представляю, как было трудно Володьке на празднике в Таврическом дворце. Я сочувствовал и завидовал. Мне туда попасть не удалось, не хватило билетов. Их раздали только самым лучшим нашим ученикам и еще комсогруппоргу и старосте группы Ковальчуку.
— У нее, между прочим, есть одна особая примета, — усмехнулся Володька. Я подумал, что сейчас он скажет что-нибудь такое… — У нее родинка вот здесь, — прошептал мой друг. Длинным и не очень-то чистым своим ногтем на мизинце (Володька отращивал его долго, старательно) он ткнул мне в грудь немного пониже шеи.
— Подглядывал? — спросил я с усмешкой.
— Да ну тебя, Лёпа. Такое у нее платье. Чего подглядывать, — смутился Володька.
Я подумал, что напрасно его обижаю, и спросил:
— А Ковальчук с ней танцевал?
— Куда ему, криволапому. А вообще-то хотел. Два раза ее приглашал. Не пошла.
Володька даже представить не мог, как он обрадовал меня этим признанием. Уж кого-кого, а Дмитрия Ковальчука я терпеть не мог. За все три года учебы ни с кем я так не враждовал.
А все началось как будто бы даже с дружбы. Это было еще в те дни, когда мы только-только поступили в училище, когда нам еще не выдали форму и все ходили кто в чем, когда Ковальчук был тихим и молчаливым. Он приехал из деревни и не знал еще, как вести себя среди городских мальчишек, и ему показалось, что я все знаю. Он часто подходил ко мне и спрашивал: «А это кто? А теперь что мы будем делать? А как ты думаешь, наш мастер — ничего?».
Ковальчук быстро освоился. Он был крепким, сильным, изворотливым парнем. А когда мастер назначил его старостой группы, и вовсе переменился. Из молчаливого стал разговорчивым, из уступчивого — непробиваемым и настырным. Ему всюду хотелось быть первым, как он говорил, «для авторитету». Играют ребята в футбол, он обязательно первым должен забить мяч в ворота. Ради этого он готов был всех «ковать», отшвыривать, хитрить. Начнем играть в шахматы — и тут он должен хотя бы на партию оказаться впереди, не постесняется выложить перед соперником кулак — для намека. И так во всем. Даже когда я написал стихотворение в нашу стенную газету, Ковальчук тоже попробовал сочинять. Не получилось, и он обозлился.