Шрифт:
Я почему-то был спокоен. А Володька так расстроился — сам не свой. Понятно, весь расчет у него был на седьмой цех. Уж так он вкалывал — на совесть. А теперь даже смотреть не хочет на инструменты. Выгребает их из ящика верстака, швыряет на линолеум.
— Да успокойся ты, пролетит. Что-нибудь придумаем, — говорю я.
Мне, и в самом деле, кажется, что мы останемся в седьмом цехе, как наметили. Откуда у меня была такая уверенность, не знаю, но я был спокоен и даже благодушен. Меня простил и как-то очень хорошо отругал мастер. Что-то неожиданное и как будто вполне нормальное произошло с Ковальчуком, раз он так отпирался. Всего несколько часов назад мы расстались с Любой. И вот уже завтра у меня день рождения.
Я шлепнул ладошкой по тискам. «Ну что, тисочки, прощаемся». Мои тиски у окна. Их крепкие губки плотно сжаты. Сколько раз я сжимал ими детали, которым дарил терпение, злость, любовь.
Я выдвинул ящик. Начал выкладывать на верстак инструменты. Вот он, молоток. Как часто я им стучал по жести или по расклепанному бойку зубила, а то и по руке. «На память, иначе не освоишь эту науку», — сочувственно шутил мастер.
А вот ножовка — тонкая пила, которой не раз приходилось перегреваться, даже синеть от моего нетерпения и слишком больших усилий. А вот драчевый напильник — широкий, длинный, тяжелый. Когда кладешь его на деталь, кажется, с одного взмаха можно спилить хоть что до самого основания. Это он выматывал меня, бывало, до одури. А вот напильник шлифной — гладенький, аккуратный. Есть в нем что-то ласковое. Он сглаживает любую грубость, им скругляешь углы, снимаешь заусеницы. А вот и плоскогубцы, и керн, для разметки, и твердый металлический карандашик — чертилка, и штангенциркуль. Мои учителя, друзья, а порой, когда не ладилось что-то, и недруги.
В мастерской было шумно. Ребята постукивали, погромыхивали инструментами.
— Потише можно? — крикнул мастер. — Сдайте все Ковальчуку. Он сложит в шкаф.
Ребята кинулись занимать очередь, начали толкаться. Пошли к шкафу и мы с Володькой.
— Леня, иди-ка сюда, — позвал меня мастер. Я подошел. — А передачка ничего получилась. Ты читал прямо как артист, — весело сказал мастер. Я покраснел. — Ладно-ладно, не смущайся. Стихи — это хорошо. Не бросай. Может, когда-нибудь станешь знаменитым поэтом. Только не зазнавайся, не хлопай дверью, понял? — Мастер улыбнулся, дружески провел рукой по моим волосам. — Побыстрей сдавай инструменты — и к замполиту. Ты ему для чего-то срочно потребовался. Не бойся, ничего такого не будет.
— О чем это вы? — спросил Володька, когда я снова встал в очередь.
— Замполит вызывает.
— Разнос за вчерашнее?
— Да вроде бы нет.
— Тогда ты, Лёпа, попробуй выведать насчет работы. В общем, поговори как-нибудь.
К замполиту на второй этаж я поднимался медленно. Почти бесшумно ступал по железным ступеням лестницы. Тихо. Все заняты делом. А вот и просторный коридор с длинным рядом окон, а вот и дверь библиотеки, она сегодня закрыта. Возле нее на стене висит газета, все та же, с фотографиями лучших учеников и с моим стихотворением, напечатанным на машинке: «Ремонт станка». Надо же, как все получилось. Писал просто так, для себя и для друзей, оказалось — для многих.
Подошел к дверям замполита, представил, как он сидит за столом, большой, грузный в своем офицерском кителе, застегнутом на все крючки и пуговицы. Сейчас посмотрит на меня в упор, пристально, спросит басом: «Ну, как, орел, успехи? Докладывай». Не сразу сообразишь, что отвечать.
Я постучался, вошел в кабинет. И точно. Замполит на своем месте. Листает какие-то бумаги. Поднял голову:
— А, Ефремов? Присаживайся.
Я медленно опустился на стул.
— Значит, выступаем, — сказал замполит задумчиво. И я не мог понять по голосу, с удовольствием он это произнес или ему что-то не нравится. — Да уж, гласность, печать — это сила, — опять в раздумье произнес замполит. — Но все-таки что ты там наговорил такого?
Я даже оторопел, пришло какое-то неприятное волнение.
— Ничего я такого не говорил. Прочел стих, и все.
— И все? — удивился замполит, вглядываясь в меня.
— Сказал еще, что по французскому слабовато учусь, что был в детдоме, что нет у меня ни отца, ни матери.
Замполит громко шлепнул рукой по столу, чему-то обрадовался.
— Вот-вот, — пробасил он. — Я ведь этой передачки не слышал. Но теперь понимаю. Ты всех разжалобил. Вчера звонили и сегодня, — сказал замполит. — Какая-то старушка позвала тебя на пироги. Я ей говорю: «Будьте спокойны, бабуся, государство его поит и кормит». А она мне: «Государство таких пирожков не выпекает. Вы уж ему все-таки дайте мой адресок, он сирота». — Замполит положил передо мной исписанный листок бумаги. — Тут еще один адрес, — сказал он и передразнил девичий голос: — «Я школьница. Мне стихи его понравились, переписываться хочу».
Я краснел все больше и больше.
— Еще не все, — сказал замполит. — Сегодня звонила учительница французского языка. Хочет тебе помочь. Приглашает сегодня вечером. Вот ее адрес. Тут, в конце. — Замполит ткнул пальцем в бумагу, поднялся со стула, выпятил живот. — Это и есть наша советская действительность, — сказал он торжественно и протянул мне широченную мягкую ладонь. — Поздравляю! Желаю дальнейших успехов.
Из кабинета я вышел с листком в руке. Крупным размашистым почерком были написаны на нем адреса людей, которых я никогда не знал.
— Бабушка, невеста, француженка! Ну и даешь ты, Лёпа, — сказал я громко сам себе, складывая листок вчетверо. Мне было почему-то неловко держать его в руке, прятать в нагрудный карман гимнастерки. Вздрагивали пальцы, и самому хотелось подпрыгнуть, или побежать, или крикнуть погромче что-нибудь дурашливое и радостное. На мгновение я представил себе корреспондента. Он держал передо мной микрофон. Почти у самых губ. Но теперь мне уже не было противно, как раньше, говорить в маленький металлический подслушиватель, признаваться бездушной железяке, она не глотала мой голос, мои слова не улетали в ничто. Я говорил — глаза в глаза, от сердца к сердцу.