Шрифт:
Расставшись с Гариком, Бунин послал Ангелу на пейджер сообщение следующего содержания: «Вопрос решен положительно. Приступаю к реализации нашей программы. Для уточнения деталей необходима срочная встреча».
Анна обнаружила Егорова едва ли не в том же виде, в каком и оставила несколько часов назад, покидая заведение на рассвете. Он лежал по-прежнему на широком ложе обставленных с безвкусной роскошью апартаментов, поверх расшитого золотом шелкового покрывала, не раздеваясь и не снимая обуви. Короткий сон не пошел ему на пользу: лицо сильно отекло и приобрело нездоровый, багровый опенок, глаза тоже были красны, веки отечны, нечесаные волосы свисали на лоб тонкими жирными прядями. К сему добавилась еще редкая рыжеватая щетина, покрывшая за ночь подбородок и некоторые участки скул – растительность на лице Егорова, судя по всему, не была буйной и просто равномерной. Довершала картину уже початая бутылка коньяка на тумбочке возле кровати, причем, насколько можно было разглядеть в полумраке комнаты, потреблено было не менее половины ее содержимого, единственной закуской служила тонкая долька лимона, которую Егоров, очевидно, слегка посасывал после каждого глотка, остальные, аккуратным полукругом выложенные на маленьком кофейном блюдце, оказались нетронуты. Зрелище было удручающим. Егоров, однако, улыбался.
– Привет, – обратился он к Анне, едва только она переступила порог апартаментов, – ну, где тебя носит? Садись. Трепаться будем.
– Может, заказать вам завтрак?
– Не-а. Есть я теперь долго не буду ничего, даже не мечтайте. Пить будем и… трепаться.
– Хорошо.
– Слушай, я не ожидал – ты, оказывается, умеешь трепаться.
– По-моему, это все умеют.
– Что ты! Дитя! Это искусство, которым обладают единицы. По-настоящему интересно трепаться обо всем – это, скажу я тебе, великое искусство. Жаль, я раньше не знал, что ты наш человек, я бы из тебя настоящего человека сделал, суперчеловека. Ченто перченто, как говорили все московские валютчики, ныне – отцы российского бизнеса. Знаешь, что это значит?
– Что-то по-итальянски, по-моему?
– Совершенно верно. И ничего запредельного, всего лишь – сто процентов. Знаешь, о чем я думал сегодня ночью?
– Вы совсем не спали?
– Ни секунды. Мне это давно уже ни к чему. Сон – чушь, напрасное расходование времени и жизни. Я это понял и теперь почти не сплю, только притворяюсь.
– Зачем?
– Чтобы не мешали, начнут липнуть со всякими идиотскими таблетками, травами, врачами… Дети! Неразумные дети!
– И чем же вы занимаетесь вместо сна?
– Думаю. Мне очень много надо думать, очень много проблем ждет моего решения… Вот послушай, что я понял сегодня ночью…
Далее последовал нескончаемый монолог Егорова, посвященный, как и накануне, проблемам общечеловеческим и общепланетарным. Сомнения Анны окончательно рассеялись: Егоров был тяжело психически болен. Однако в ее отношение к нему при этом добавились новые оттенки жалости и даже нежности, которую иногда испытывают тонкие человеческие натуры к людям, страдающим серьезным неизлечимым увечьем. В то же время Анна была совершенно растерянна, поскольку снова, в который уже раз за последние дни, не знала, как следует ей поступить. В телефонных разговорах Рокотов несколько раз, и весьма настойчиво, требовал немедленно вызывать его, если с Егоровым начнет происходить что-нибудь нестандартное. Теперь Анна хорошо понимала, что он имел в виду, но так же хорошо отдавала она себе отчет в том, как поступит Рокотов, застав Егорова в таком состоянии. Менее всего сейчас хотела она звонить Рокотову. С другой стороны, Егорову, очевидно, необходима была профессиональная помощь психиатра или психолога – в этом Анна разбиралась слабо, – но точно знала, что помощь эта требуется незамедлительно. Однако никого, кто мог бы это организовать, не создавая шума и не допустив последующей утечки информации к тому же Рокотову, Анна не знала. Оставалось одно: попытаться помочь ему самостоятельно – увести мысли Егорова в сторону иных, менее «опасных» и не так будоражащих его больное сознание тем, а затем постепенно вывести и из состояния запоя. В конце концов, прежде, когда с ним, очевидно, происходило нечто подобное, он же выкарабкивался каким-то образом самостоятельно, приходя в себя и по собственной инициативе покидая заведение, чтобы возвратиться к нормальной жизни. Был, впрочем, еще один вариант, мысли о котором Анна трусливо гнала прочь. Егоров, ранее подверженный обыкновенным, пусть и тяжелым запоям, вполне мог только теперь, после жесткого разговора с партнером, не оставляющего ему ни одного шанса на выживание, окончательно лишиться рассудка. В этом случае обратной дороги в мир нормальных людей для него уже не существовало. Это было возможно, очень возможно, и тогда ей не оставалось ничего, кроме как немедленно звонить Рокотову. Более того, не делая этого, она снова сильно рисковала его расположением, а возможно, и чем-то большим. Второй раз судьба могла оказаться не такой щедрой и ласковой, как накануне, и тогда… Впрочем, эти мысли Анна так же гнала от себя, как и предположение об окончательном помешательстве Егорова. Надо было начинать действовать, и она, выждав наиболее удобную паузу в бесконечном потоке сознания, исторгаемом им из недр своей измученной души, рискнула обратиться к нему с вопросом:
– Александр Георгиевич, вы так хороню разбираетесь в вопросах философии, истории, права. Почему вы не ушли в политику? Ведь возможностей было более чем достаточно…
– Хорошо разбираюсь? Дитя! Но умное дитя. В этой стране пет второго такого, кто бы так хорошо понимал, как и почему так трагически все переплетается в ее истории. Все эти заумные политологи и теоретики реформ… Ты знаешь, с каких лет я читаю «Правду», «Вопросы мира и социализма» и прочее?
– Лет с шестнадцати?
– Ха-ха-ха. С восьми! С восьми, вдумайся, девочка! Отец был военнослужащий, по-моему, уже тогда – полковник, мать – врач. Оба, разумеется, члены руководящей и направляющей… так что всю эту макулатуру выписывали исправно. Представляешь? Они выписывали, а я читал. Я – пацан, восьмилетний, едва грамоту осилив. Читал! И понимал! И ненавидел! Я, знаешь, Анюта, антисоветчик с о-очень большим стажем. Лет тридцать с лишним. Каково, а? А стал постарше, начал транзисторные приемники собирать, я и сейчас в этом деле большой дока. Так вот, что я слушал на этих приемниках, сама понимаешь. Да? Такая вот байда получалась. Отец – полковник, служака, мать – партийный доктор, всегда член всяких там парткомов, райкомов, делегат каких-то там коммунячьих сборищ. А ребенок восьми лет от роду – убежденный антисоветчик. Это, скажу я тебе, Анюта…
– Но почему?
– Что почему? Почему – антисоветчик? Ты меня удивляешь…
– Нет, почему вы так рано стали все это читать?
– А скучно было. Сверстники, они, понимаешь, какие-то маленькие были, смешные. Собственно, я с ними почти и не общался, да и переезжали мы часто с места на место…
– А девочки?
– Девочки? В смысле – женщины? Ты будешь сейчас долго смеяться, но я скажу тебе, что первой женщиной моей была моя жена! Представляешь? Смешно! На первом курсе, семнадцати от роду лет!
– Почему же смешно? Вы ведь любили, наверное?
– Совершенно не любил. Интересно было, природа своего требовала. А ни на что большее рассчитывать мне тогда не приходилось. Я знаешь, какой был? – Егоров смешно втянул и без того осунувшиеся сейчас щеки внутрь, изображая крайнюю степень худобы. – Вот такой. Худой, страшненький, бедный как церковная мышь, заумный, к тому же сверх всякой меры. Нет, ничего более приличного мне не светило. А она – маленький злобный крокодил из глухой подмосковной провинции, шансов в этом смысле – тоже ноль. Правда, правильная и упертая во всем до тошноты. Тоже – отличница, комсомолка, член всех комитетов, в партию рвалась – колонны железным лобиком своим сносила. Так что – встретились два одиночества.
– Но потом?
– Что – потом? У нас, знаешь, Анют, первая брачная ночь, так сказать, растянулась на три ночи. Знаешь почему? Ни она, ни я не знали толком, как это делается…
– Но, получается, вы живете с ней почти двадцать лег?
– Живу. Именно, что двадцать. А что прикажешь, бросить ее теперь? А знаешь ли ты, девочка, как мы прожили наши, как это принято говорить, «лучшие годы». В нищете, страшной, унизительной нищете. Родители купили нам квартиру, запихнули меня на службу. Я ведь в армии служил. Трудно представить? Служил. Лейтенант Егоров, войска ПВО, разрешите представиться! И началось. Я с получки книг накуплю, а потом деньги кончатся, а они кончаются как-то на удивление быстро, – те же книжки в охапку – и на Кузнецкий мост. Слава Богу, тогда покупали. Потом кинусь: «Где мой философский словарь?» А крокодил мне так ехидно: «Ты ж его вчера на Кузнецкий отнес. Купил за пятнадцать, а продал за пятерку. Спекулянт!» Покупка книг очен-но ее всегда раздражала. Более – только друзья мои, да еще, не приведи Бог, выпивающие! А кто, Анюта, тогда из славной когорты офицеров-двухгодичников не пил? Не было таких в природе, это я тебе говорю! С этим братством нашим двухгодичным война шла не на жизнь, а на смерть. Срок возвращения домой мне был установлен – 23.00. На войне как на войне! Являюсь в 23.03: двери собственной квартиры заперты на все имеющиеся в наличии задвижки. Стучи не стучи, кричи не кричи, звони не звони – все едино: ночевать на лестнице. И ночевал, Анюта! Сколько раз ночевал! Тебе смешно, ты в это теперь не веришь! Я и сам не верю…