Шрифт:
Когда мы переехали в Париж, я продолжил развивать темы поп-культуры и политики; вернее, пытался – между сменой памперсов и беготней во «Франпри» [6] за перезрелыми бананами. Иногда просто устаешь держать планку. Это похоже на поддержание беседы с незнакомыми соседями по столу на чьей-нибудь свадьбе. Вы легко находите темы для разговора под аперитив и закуски, но к моменту, когда подают курятину в соусе марсала – студенистом и чуть теплом, – вы уже мучаетесь: «Господи, ну что бы еще придумать!» Сам того не осознавая, я взял тайм-аут. В отношениях с искусством. В отношениях с женой.
6
Franprix – французская сеть недорогих супермаркетов.
К чести Анны, должен заметить, что она никогда не просила меня заняться более понятными обывателю проектами. К этому я вынудил себя сам. Вернее, я чувствовал давление со стороны ее родителей и воспринял это как необходимость. В тот момент Анна еще готовилась к экзаменам, необходимым для разрешения на практику в Европе. Весь наш доход составляли продажи моих картин на коллективных выставках и смехотворная почасовая ставка за мелкую переводческую работу в конторе месье де Бурижо. Конечно, в ближайшем будущем мы должны были начать зарабатывать больше – точнее, зарабатывать из нас двоих собиралась Анна, однако в первые месяцы во Франции нас фактически содержали ее родители. Они даже внесли первый взнос за наш дом.
Сам я происходил из английской глубинки, семья моя всегда имела довольно скромный достаток, и сидеть на шее у тестя с тещей мне было, мягко говоря, не по нраву. Мы с Анной видели себя этакими братьями по оружию, образованными, спокойными и бесстрашными. Мы хотели делать все по-своему. Мы прежде обходились без чьей-либо помощи и не видели причин вдруг начать принимать ее.
Все изменилось, когда мы начали смотреть жилье, стоимость которого была нам в тот момент по карману – неуютные однокомнатные квартирки на последних этажах безликих домов в районах, в которых страшно ходить в одиночку по темноте, а ведь Анна была уже на седьмом месяце беременности. В таком месте мне даже негде было бы хранить свои рабочие принадлежности, не говоря о том, чтобы творить. У Анны начались кошмары, в которых она видела себя не только фигурально прикованной к ребенку, но и буквально – к стенам квартиры, обреченная навсегда стать неработающей мамашей.
И как-то в субботу после обеда в гостях у мадам и месье де Бурижо нам предложили поехать взглянуть на небольшой таунхаус в четырнадцатом округе Парижа – три этажа, ухоженный пятачок земли под сад и незаконченное рабочее пространство на втором этаже, которое вполне могло подойти под студию. Я вошел в эту просторную, залитую светом комнату и внезапно пожелал, чтобы Анна умерила гордыню, перестала отказываться от своей голубой крови и как блудная дочь вернулась под родительское крылышко.
И Анна сдалась. Мы оба сдались. Приняли деньги от де Бурижо и начали новую жизнь. Анна в принципе была более прагматична, чем я, поэтому не испытывала никаких угрызений совести по этому поводу. Она отплатила родителям за щедрость – приложила все усилия, чтобы стать самой лучшей матерью, дочерью и адвокатом. Меня же эта подачка повергла в глубочайший стыд, который рос и рос внутри, заставляя чувствовать себя ущербным во всех отношениях.
Примерно тогда я начал искать возможности продемонстрировать свои работы в Париже. Хотя ряд моих объектов и инсталляций экспонировались на различных групповых выставках в Европе, я никак не мог найти галериста, который согласился бы устроить мне персональную выставку.
Очевидно, мой подход к политическому искусству каким-то образом хромал. Мое творчество не было достаточно громким, достаточно ярким, не пылало розовым неоном. Одни говорили мне, что моим работам не хватает последовательности, другие – что они слишком взаимосвязаны. Мне предлагали вернуться, когда я сделаю себе имя. Разумеется, невозможно сделать себе имя без персональной выставки, и невозможно добиться персональной выставки без имени. Уже в отчаянии, я заставил себя пройтись по трем последним галереям, оставшимся в списке. Одной из них оказалась галерея «Премьер Регард», которой управлял Жюльен Лагранж.
Он пролистал мое портфолио и завис над фотографией, которую я засунул в самый конец – туда, куда большинство его предшественников не добирались, успев прийти к выводу, что в моих работах отсутствует изюминка. Однако Жюльена заинтересовал «Синий медведь» – единственная картина, которая действительно вообще никак не была связана со всем остальным моим творчеством, единственное, что было в нем сентиментального.
– А другие такие же есть? – спросил Жюльен.
– Такие же бездарные? – уточнил я.
Он рассмеялся:
– Нет, дескриптивные. Доступные пониманию. Написанные с того же ракурса.
Я признался, что пробовал писать что-то в том же духе, но не собирался дальше двигаться в таком направлении, потому что это сентиментальная халтура.
– Ну да, ну да, – проговорил он, задумчиво барабаня пальцами по фотографии. – Просто как раз вот это я бы смог продать.
И пояснил, что выставлял недавно некоего британского мариниста Стивена Хаслетта и обзавелся солидной клиентурой среди британских и американских экспатов, которые любят повесить на стену что-нибудь романтичное.
– Авангард не для них. Это люди, которые везут на родину из Прованса скатерти и соль. В общем, если я получу серию картин, подобных вот этой, я смогу устроить выставку.
Я не поверил в успех мероприятия, но общаться с Жюльеном мы продолжили и в скором времени подружились – удивительное дело в стране, где принято считать чужими всех, с кем вы знакомы не с детского сада. Жюльен уговаривал меня заняться серией, а я неизменно отвечал, что я выше этого. Но вот в чем загвоздка: я отказывался писать эти картины, однако и ничего другого не делал. Помимо радостей и удивлений, родительство принесло мне вечный недосып и непрекращающийся творческий кризис. Мне едва удавалось заставить себя выжать краску на палитру, какое уж авангардное искусство в таком состоянии! К тому же я очень хотел поскорее выбраться из-под гнета финансовой поддержки семейства де Бурижо и потому был готов – даже, пожалуй, рвался – принять участие в чем-то коммерчески успешном.