Шрифт:
— Кабы б мост, я б тебе, милашка-любашка, сам десять бутылок поставил этого коньяка!
— Ей-бо, черт возьми, будет мост!
Во мне и вокруг меня горели все те же тысяча солнц и освещали в моей душе мысль о мосте на Труболет и все вокруг: и сам мост, и дорисовывавшаяся к нему картина так и стояли перед глазами. Но я останавливал Липченка в страхе, чтобы тот «не сглазил».
— Подождите, Филипп Иванович! Еще ничего не известно, а вы поднимаете шум!
— А я говорю, будет мост! Спорим с тобой, землячок! — кричал счастливый Липченок и хохотал: — За тебя я сам поставлю, потому что ты и на хлеб не заработаешь с нами!
— Мост нужен, Ванюшка! — кричала подступившая вместе со всеми Пащенчиха, ровно бы я спорил с нею, и ее дергала стесняющаяся Шура. Преграденская быстро вытиралась и кричала, задирая голову из массы труболетовцев, чтобы ей хорошо было видно: — Слушай меня и больш никого! Кладкой мы уже по горло сыты! Ее каждый год сносит! — кричала Преграденская. Медноволосый мордвин уже верил, что теперь непременно будет мост, и уже был всеми счастьями счастлив, кивал Преграденской, дрожа от этого своего счастья:
— Ой, как нужно мост! Ой, как нужно, любашка ты наш!
— Да-а! — Сказал я. — Это было бы здорово! Вы даже не знаете, что бы это такое было!.. Но вот что. Я сначала все узнаю. Потом будем гуртом действовать. А сейчас нужно выколачивать подстанцию. Так, товарищ инженер?
— Подстанция — сейчас главное! — встрепенувшись, отвечал Михаил Потапович.
29
Жизнь моя, как в журналистскую пору, перешла на колеса: то в Краснодар — доказывать, убеждать, бегать по редакциям; то в Москву — объяснять, представлять, тоже бегать по редакциям; то опять в Отрадную — ловить Гайдая и Юлия, идти в райком, в райисполком; то на воскресший Труболет: как там? «Мост, любашка ты наш, нужон! Ой, как нужон! Без моста мы как на острову, отрезаны. Общественные-т здания подниматся, как на дрожжах, а мы все не решайся: вдруг что! Материал весь заготовил на дом, на огромадный, вот в глазах так и стоит, а все не решайся. И Ляташа, и Князев, и Коваленко — все ждем».
«А колонки пускай ставят на каждом углу! Это мыслимо: столько настроили и — три колонки!».
«А знаешь, где они нам контору делают? На той стороне Урупа! Не там, где люди работают, а в станице, чтоб самим близко, а мы… Это хорошо, если кладка на месте, а если снесет?»
«Да надо, чтобы просеку прорубили. За кладкой. Все пообрываешь на себе, пока доберешься до той конторы. И откуда он взялся, тот лес? То ж ничего не было. Камни одни. Скрозь было видать. (Верно, и я помню: мы загорали на той стороне Урупа, на отрадненской косе, — было видно по петляющей реке до самой Удобной и до хутора Садового, если смотреть в сторону Армавира.) На наших глазах понанесло с гор всякого мусора, понацеплялись карчи, а теперь — тайга, видел? (Я и сам удивлялся: откуда он взялся, такой лес? Едва доберешься до кладки!) Ты уж похлопочи, Ваня: пусть прорубят просеку!»
«Мы и сами прорубим. Только бы разрешили. Все на субботник выйдем, — красивым голосом возражал кузнец-богатырь. — Мы все сами…»
«Оно и мне полезно помахать топориком, Иван Павлович. А то я уже поднакопил кой-чего…»
«А чего ж? Оно всем полезно поразмяться», — красивым голосом соглашался кузнец.
«И о вышке похлопочи, о ретрансляторе. А то мы Пятигорск и Ставрополь смотрим, а Краснодар — только когда через Москву. Сколько они ту вышку будут ставить?!»
И я снова «на колесах» или «на своих двоих». Вот, постоянно горело во мне, говорили, говорили, «закономерный процесс», Труболет отживает свой век. «Гиблое место», говорили. «Яма, дыра, даром, что на горе», — кричал даже Липченок, которого, впрочем, крюком не стащишь с хутора и который теперь рьяно кричит, что лучшего места нет в мире. В районе решение вынесли: переселить труболетовцев, «дать людям лучшую жизнь», «предоставить условия…». А оно — вон оно как оборачивается! «Не вылетел в трубу наш Труболет и никогда не вылетит!» — вот так оборачивается!
Когда бы я ни приезжал в родной район, я никогда не останавливался в гостинице. Я ее обегал с суеверным страхом: «На родине и в… гостинице!» Перебивался то у дяди, то у Артельцевых, то у Максимовича, то у тети Мани Хоменкиной, то у няни, но больше всего у Липченка. Заберусь на сарай, на сено, или на горище, на хату, сквозь пробитую градом крышу которой виден почти весь Млечный Путь, или лягу во дворе, под «звездной люстрой» неба, и думаю, думаю…
30
Вокруг стожарами кружат земляки, нашенские и ненашенские — с Севера, с Волги, с Урала, из Сибири, Армении, Черкесии, Татарии, — отовсюду и теперь все нашенские, все труболетовцы! Звездно блескают мне их поднимающие, зовущие жить и действовать, перебарывать все голоса.
«На Казачьей до сих пор свет не провели! Мы все с лампами, не стыд? В центре и воду провели, и столовая, как дворец, и клуб, и все, а у нас — ничего!»
«Какая там у нас вода? Провели, ничего не скажешь, и колонки на каждом углу, а вода какая? — кричит, надрывая горло и размахивая руками похлеще Пащенчихи, хрипатая Гусиха. — Ты вот попробуй. Муляка это, а не вода! Прямо с Урупа поднимают! Неочищенную!» (А когда-то, да я помню, носили с Урупа. За несколько километров и — ничего! Считали это вполне нормальным!)
«А нам бы хоть такую! — надувается, чтоб перекричать, растолстевшая Шемигониха, перебравшаяся жить на хутор в брошенную хату Телковых. И хитрая же: братову продала на слом, а сама забралась со своим выводком — от разных мужей — к Тельчихе и — ни копейки. Но бог шельму метит: слышно, списываются с Донбасса хозяева с кузнецом Колодезным — придет час, выкурят ее из чужого гнезда! А она кричит, будто чистая перед всем светом: — Мы бы и такой были рады! Но для нас труб не хватает. Далеко ж, куда — через гору! Триста метров всего-то!»