Шрифт:
С Брушевским поначалу вышла незадача. У обычно говорливого пана вроде как язык укоротился, даже на обычную ругань не хватало; на все вопросы пан упрямо молчал, лишь теснее сдвигал кустистые брови. Долгорукий не стерпел:
— Ты, видно, своим похвалой подавился. Что ж, если слов для князя жалко, пусть тебя холоп разговорит!
И послал за Тишкой. Тот против литовского ротмистра росточком вдвое меньше, голоском и того тоньше, но приступил к нему без страха — известно, спутанного медведя и овца щиплет. Я, сказал, с твоей милостью долго возиться не стану, сначала уши пообрубаю, опосля в отхожую яму спущу и на общий погляд выставлю, а как постоишь оплёвышем, на стенке привешу. Будешь говорить? Брушевский только злобно зыркнул глазами. Тишка и впрямь не замедлил, взмахнул ножом и отчекрыжил панское ухо. Тут и показал литовский пан всю силу своего голоса.
— Теперь будешь говорить?
Брушевский за рёвом вопроса не услышал, но догадался, ибо Тишка уже за второе ухо схватился. Выпалил скороговоркой:
— Всё скажу, что пан захочет.
Тишка довольно усмехнулся:
— Недорого мне панское звание досталось. Скажи-ка, почему это в казаках скоро надобности не станет?
Брушевский застонал, кровь с головы лилась ручьём. Тишка не разжалобился, из него по милости пана тоже вчера немало вытекло, потянулся за ножом.
— Скажу, скажу, — поспешил тот и снова затих, словно набираясь силы.
— Ну же?!
— Лисовский под монастырские стены копает и, слышно, скоро закончит.
— А казаки при чём?
— Не при чём. Когда стены падут, он и без них обойдётся...
Брушевского тотчас отвели к Долгорукому. Князь сморщился при виде окровавленного пана и сочувственно покачал головой, но, как узнал о признании, отбросил всякие политесы. Где подкоп? Откуда ведётся? И куда, в какую сторону? Увы, Брушевский ничего такого не знал. Дело, сказал он, сугубо тайное, о нём только Лисовский и сам гетман ведает. Лукавил хвастливый пан или говорил правду, судить трудно. Долгорукий на всякий случай снова препоручил его заботам Тишки, а сам спешно созвал совет.
Известие о подкопе взволновало и воевод, и старцев. Стали гадать, призвали хитрецов, чтобы думали насчёт противодействия вражеским козням. Те долго совещались и сошлись на том, что копают к Святым воротам, туда самый ближний выход от Служень оврага и, значит, удобно скрыть работы. Предложили снарядить отряды землекопов для рытья под стенами земляных колодцев, откуда можно прослушивать звуки ведущихся работ. Колодцы так и назывались — слухи. Воеводы согласились, в главные слухачи определили пушечного мастера Власа Корсакова. Желая знать о подкопе наверняка, Долгорукий и 1олохвастов решили сделать вылазку за языком.
Наскоро созвали охотников и в ненастную ночь под 1 ноября двинулись к польскому стану. Думали, будет, как и в прошлый раз, а вышло всё наоборот. Наученные горьким опытом ляхи были теперь настороже и подготовили несколько ловушек, в которые попали троицкие смельчаки. Почти все и полегли на месте, в крепость в ту страшную ночь не вернулось 190 человек.
Для осаждённых настали самые страшные времена: беспрерывная канонада, неудачные вылазки, слухи о невыявленном, готовом вот-вот взорваться подкопе, — всё говорило о скорой и неминуемой гибели. Плач и стенания слышались отовсюду, росла взаимная подозрительность и неприязнь, в душах поднималась скверна, и люди не стеснялись делиться ею с окружающими. Одна женщина, измученная беспрерывном плачем больного ребёнка, задушила его. Её побили каменьями. Другая облила кипятком соседку, обвинив её в воровстве куска хлеба. Так поступали доселе обычные люди, чего ж говорить о таких как Бараниха. Груня Селевина едва сдерживала готовую прорваться ненависть, видя, как она измывается над окружающими.
Осаждённые кормились из монастырских поварен. Пища выдавалась посемейно, в зависимости от числа едоков. Бараниха опустошала почти весь котёл, оставляя невесткам дно и стенки. Ещё и ругалась: вы-де по пути его половините, соседи на столько же человек вдвое больше приносят. Тепла ей тоже никак не хватало, придвинется к огню, ещё и руки раскинет, как бы желая побольше в себя вобрать. И опять брюзжит: у соседей кости от жара ломятся, а я дрожу осиновым листом. Кто-то рассказал, что у Селевиных печка камнями обложена, потому тепло и сохраняет, она тут же приказала невесткам насыпать в костёр камней. Однако теплее от того не стало, и старуха ещё пуще озлилась — значит, дело не в том.
В осадном сидении трудно всем, особенно ребятишкам: ни побегать, ни поиграть, все гоняют, шпыняют, ругают, это помимо общих тягот. Но со временем и те приспособились. Вошло у них в привычку собирать неразорвавшиеся ядра, что в крепость прилетали. Их много сидело в осенней грязи. У Ванятки Селевина под телегой целый склад образовался — какие наменял, какие сам наковырял. Решил, когда наберётся довольно, тяте снести для его огненного дела. Бараниха эту ребячью забаву приметила, остановила Ванятку:
— Зачем железные орехи таскаешь?
Тот смолчал, только носом зашмыгал.
— На еду? На тепло?
— Что ты?! Их надо держать от огня подальше.
«Врёт разбойник, — подумала Бараниха, — зачем же подальше, коли не горят? Верно, через это тепло и имеют». И вот как-то глубокой ночью сползла она со своего сундука и начала тихонько выгребать ядра из-под соседской телеги. Свалила на рогожу и потащила к своему полуугасшему костру. Лежит, радуется: теперь-де и у меня тепло будет.