Шрифт:
Было холодно. Дул леденящий и влажный ветер понтийских лагун; небо было серо; от многочисленной толпы, собравшейся на форуме, исходил глухой гул, мрачный и непрерывный.
Актеон сравнивал эту площадь с веселой афинской Агорой, а также с Форо Сагунта в его мирные дни. Риму не доставало греческого веселия, сладостного и оживляющего легкомыслия народа-художника, который презирает богатства, и если занимается торговлей, то для того, чтобы лучше жить. Это был народ холодный и понурый, стремящийся к прибыли и бережливости, не знающий идеала, лишенный всякой промышленности, кроме земледелия и войны, действующий без инициативы и без молодости.
«Кажется, римлянину, — думал афинянин, — никогда не бывает двадцати лет».
И Актеон думал о том, что, с присущей греку наблюдательностью, он замечал здесь в течение двух дней своего пребывания: жестокая дисциплина семьи, религии и государства, которой подчинялись все граждане; полнейшее незнание поэзии и искусства; железное воспитание, основанное исключительно на долге, обязывающем каждого римлянина долго нести тягостное бремя повиновения, чтобы впоследствии самому подчинять себе других.
Отец, который в Греции был для детей другом, в Риме являлся тираном. Латинский город признавал лишь отца семьи: жена, дети считались почти наравне с рабами; они были орудиями труда, без воли и имени. Боги внимали лишь отцу семейства; в своем доме он являлся жрецом и судьей; он мог убить жену, трижды продать детей и его авторитет над потомством не исчезал с годами, заставляя трепетать победоносного консула, всесильного сенатора, когда они находились в присутствии своего отца. И в этом мрачном и деспотическом режиме, еще более печальном, чем спартанский, Актеон угадывал медлительно растущую таинственную силу, которая впоследствии прорвет свою оболочку, захватив мир своими железными объятиями.
Грек ненавидел этот мрачный народ, но и удивлялся ему.
Его грубость, воинственный и суровый дух расы ярко проявлялись на форуме. На высоте священной горы, на Капитолии, находилась настоящая крепость с голыми и мрачными стенами, лишенными тех украшений, которые придавали блеск вечных улыбок стенам Афин. Храм Юпитера Капитолийского еле выступал над стенами со своей низкой крышей и рядами крепких колонн, похожих более на башенки. Внизу на форуме та же тяжелая и мрачная уродливость. Здания были низки и основательны; они более походили на военные сооружения, чем на храмы богов и общественные здания. От форума расходились большие римские дороги, являющиеся единственным украшением, которое допускал Рим ввиду удобства, приносимого этими дорогами в военном и земледельческом отношениях. С форума виднелась идущая в прямом направлении дорога Апия, вымощенная голубым камнем, по обеим сторонам с рядами памятников, которые начинали возвышаться непосредственно за городом; она терялась среди селения по направлению к Капуе; с противоположного же конца шла дорога Фламиния, которая направлялась к морскому берегу. На огромном пространстве, точно волнистые красноватые ленты, выделялись первые водопроводы, выстроенные под наблюдением Апия, Клавдия, для снабжения города свежей горной водой.
За исключением нескольких грубых сооружений, этот громадный город, который мог выставить армию более, чем в сто пятьдесят тысяч воинов, производил грубое и жалкое впечатление.
Преимущественно стояли большие хижины с круглыми каменными или глиняными стенами и коническими крышами из досок и бревен. После того, как галлы сожгли Рим, город перестроился в один год, беспорядочно, с большой торопливостью. В некоторых кварталах настолько были стиснуты дома, что пройти между ними мог только один человек, в других же — они были раскинуты, точно деревенские виллы, находящиеся внутри городских стен и окруженные небольшими полями. Улиц не было, шли извилистые продолжения дорог, ведущих в Рим, артерии, образуемые случайно, применяясь к причудливым излучинам строений, и внезапно врезывающиеся в большие необработанные пространства, где нагромождались отбросы и нечистоты и по ночам каркали вороны, клюющие падаль околевших собак и ослов.
Суровая бедность этого города земледельцев, заимодавцев и солдат отражалась на внешнем виде его обитателей. Высокопоставленные матроны пряли у дверей своих жилищ шерсть и коноплю, одетые в тунику из грубой ткани и лишь с несколькими бронзовыми украшениями на груди и в ушах. Первые серебряные монеты были вычеканены вслед за войной с сашитами; медный ас, грубый и тяжелый, являлся ходячей монетой; роскошные же греческие предметы, доставленные легионами после сицилийской войны, пользовались почти поклонением в домах патрициев, причем на них глядели издали, как на талисманы, которые могли бы развратить добродетель суровых нравов римлян. Сенаторы, владевшие большими поместьями и сотнями рабов, проходили по форуму с гражданской надменностью, в тоге, покрытой заплатами. Во всем Риме существовала одна только серебряная столовая посуда, являющаяся собственностью Республики, которая переходила из дома одного патриция к другому, когда приезжали послы Греции и Сицилии или же какой-либо могущественный карфагенский купец, привыкший к азиатским утонченностям, и в честь гостей необходимо было устраивать пиры.
Актеон, привыкший к спорам философов афинской Агоры, к беседам греков о поэзии и о таинственных свойствах души, ходил по форуму со вниманием прислушиваясь к разговорам, ведущимся на латинском языке, который своею грубостью и негибкостью резал его утонченный слух афинянина. В одной группе шла речь о здоровье стад и о ценах на шерсть; в другой — заключалась сделка по продаже быка, в присутствии пяти совершеннолетних граждан, которые являлись свидетелями. Покупатель отсыпал в чашу весов бронзовые монеты.
Невдалеке легионер, с изголодавшимся лицом, брал заем у старика, предлагая ему под залог свой шлем и походную обувь.
Ему удалось встретиться с Катоном, который объяснил Актеону, что сенат не хочет помочь Сагунту.
— Ты достигнешь очень немногого, — сказал он. — Сенат страдает теперь одной болезнью: излишним благоразумием. Я не верю, чтобы Ганнибал был великим полководцем, раз он проявляет свою отвагу на осаде Сагунта, но я не могу равнодушно выносить трусости, которую в данном случае проявляет Рим. Он хочет употребить все усилия, чтобы поддержать мир; он страшится войны с Карфагеном, тогда как война неизбежна, Карфаген и наш город нельзя держать в одном мешке. Мир тесен для них двух. Я всегда повторяю одно и то же: «Разрушим Карфаген!», а надо мною смеются. Несколько лет тому назад, когда там разразилась война наемников, мы могли бы с большой легкостью уничтожить этот город. Если бы послали тогда в Африку часть легионов, восставшие нумидийцы и наемники покончили бы с Карфагеном. Но мы боялись. Рим после победы исключительно занялся врачеванием своих ран. Мы боялись ухудшить положение, допустить восторжествовать сброду солдат, и мы спасли Карфаген, пособив ему разбить восставших наемников.