Шрифт:
— Понял, — сказал Геннадий, поеживаясь. — Теперь все понял. А на чем возить собираетесь?
— Машина через два дня будет. Он мне говорил, что нашел одного ханурика, у которого права отобрали, так он ему сделал. Связи у Евстигнея — что хочешь провернет.
— Ну-ну… Совсем хорошо. Вот что, Ваня. Я с ним сам поговорю. Сойдемся в цене — тогда по рукам. Договорились?
Геннадий шел к Евстигнею, подогревая себе всякими нехорошими словами, но зла у него на сердце не было. Скорее — была обида: только-только приспособился он к тому, что хоть и в нелепом обличье, но живет рядом человек, которому есть до него, Геннадия, дело, который пусть по дикарской своей вере, а все же способен на движение души, и вот теперь по всему этому зазмеилась трещина: не без корысти, значит, приютил он его и выходил, а для воровского промысла… Сукин ты сын, отец Евстигней, нет на тебе креста. Ладно…
Было, уже темно, когда Геннадий вышел в проулок, ведущий через пустырь к дому Евстигнея. Еще издали он заметил, что света в окнах нет, но не беда, хозяин надолго не отлучается, посидим рядом на лавочке, подождем. Он закурил на ходу и, чиркая спичкой, увидел вдруг Якова, стоявшего у забора как-то беспомощно обмякнув, как будто у него перебиты кости.
— Ты что? — испуганно спросил Геннадий. — Как ты сюда попал? Плохо тебе, да?
— Плохо мне… — сказал Яков. Он с трудом оторвался от забора, сделал шаг к Геннадию и быстро заговорил, глотая слова и заикаясь: — Это… зачем же так? Бог покарал — ему виднее, а люди… Зачем же люди? Ты мне скажи… Ты посмотри, вот… — Он что-то достал из-за пазухи, протянул Геннадию, и тот, машинально развернув бумагу, увидел кофточку, ту самую, что принес он третьего дня Насте. — Ты видел? Подарил, облагодетельствовал… Говорит: приходи вечером…
— Ты погоди! — Геннадий сильно встряхнул его. — Погоди, говорю! Куда приходи? Зачем? Ты что причитаешь?
— К Евстигнею пошла… Зачем? А зачем девки на ночь ходят, я тебе объяснять буду, да?
Они еще несколько секунд постояли друг против друга, потом Геннадий молча повернулся к темному, с потушенными огнями дому, низко припавшему к земле, и ему почудилось, что это изготовился к прыжку затаившийся в зарослях зверь с тяжелым, зловонным дыханием… От омерзения у него заложило уши, он сглотнул слюну, чувствуя, как во рту накапливается горечь.
— Пас-ку-да! — чужим голосом, от которого он сам вздрогнул, проговорил Геннадий, еще не веря, не понимая, что все это уже происходит там. — Ну-ка, Яша, ты посиди. Ты посиди тут, я сейчас…
Не разбирая дороги, в угольной темени глухого пустыря он метнулся к дому, зная, что дверь наверняка заперта, но зная также, что в пристройке есть калитка, запиравшаяся на слабую щеколду. Он вышиб эту калитку — она с грохотом влетела внутрь, и уже в прихожей, шаря по стене, чтобы зажечь свет, услышал сдавленный стон, а когда лампа вспыхнула, увидел в проеме внезапно обернувшегося на шум Евстигнея — набычившегося, с надувшимися на шее венами, тупого и страшного; увидел захолонувшую в страхе, обреченно прижавшуюся к косяку Настю, и за всем этим — как при яркой вспышке грозы — лицо верующей Пелагеи, смирение беспомощного Якова, тихое журчание молитвы, и в эту секунду уже знал, что ему до сладкой, томительной боли хочется убить этого человека…
— Ну! — выдохнул он. — Ну, Евстигней Сорокин!
Евстигней неторопливо повернулся и пошел на Геннадия. Он был огромен, широк, литая его грудь дышала с хрипом, и Геннадий, забыв все, чему его учили на образцовых московских рингах, забыв с правилах честного поединка, носком ботинка что есть силы ударил его по лодыжке, потом, когда Евстигней, взревев, подался вперед, ударил коленом в живот и еще раз — в падающее прямо на него, перекошенное криком лицо. Евстигней дернулся всем телом, в горле у него забулькало, и он, медленно заваливаясь набок, упал.
— Не надо! Господь с тобой, не надо! Зачем ты так? — заголосил вдруг сзади подоспевший Яков. — Ты его убил, совсем убил! Что же теперь будет?
В распахнутые двери уже кто-то заглядывал, перед домом слышались голоса. Геннадий, схватив лежавшие на столе спички, выскочил на улицу и бросился к сараю, где было сложено сено, но почувствовал чьи-то сжавшие его запястья руки, обернулся, чтобы отшвырнуть непрошеных успокоителей, однако отшвырнуть не смог, потому что это была милиция…
В отделении Геннадий угрюмо молчал, отказался давать показания, и потому, учитывая, что тяжелых телесных повреждений он гражданину Сорокину не причинил, ему определили пятнадцать суток. Вместе с ним сидел веселый балагур, большой знаток Севера. Когда они свое отсидели, он сказал:
— Давай в Магадан? Там, говорят, еще денежки водятся.
— Один черт, — согласился Геннадий. — Глядишь, перезимуем…
В Магадан он попал, однако, только через несколько месяцев, провалявшись все это время в больнице. У него было тяжелое нервное истощение, шумы в сердце, еще что-то, и когда ему выдали на руки бумажку с перечислением всего, что он успел в себе накопить, он тихо присвистнул: «Ну вот, немного, значит, осталось. Как-нибудь доскрипим. Дотянем…»
Целый год носило Геннадия по Колыме. Рыбачил на Оле. После очередного запоя устроился сторожем на автобазу, пытался снова получить права, но в день экзаменов с утра выпил пива, потом разбавил водкой и очутился в вытрезвителе.
Потом он стал завсегдатаем темных магазинных тамбуров, сшибая, когда удастся, на выпивку и закуску, с утра появлялся на рынке возле пивной, где можно было встретить гуляющего моряка или рабочего с приисков, пристроиться к нему… Но были в этом деле у него соперники, такие же опухшие и оборванные, с ними приходилось драться, а бил он жестоко и умело… Два раза получал по пятнадцать суток, на третий раз, набедокурив возле ресторана и смутно соображая, что легко ему не отделаться, кинулся в первый попавшийся грузовик, угрелся в кузове на пустых мешках и окончательно пришел в себя лишь на автовокзале далекого северного поселка Та-Саланах.