Шрифт:
— А дальше?
— Дальше очень просто. Одни остаются, другие уезжают. Но каждый человек должен пройти через это. Таков закон. Иначе как человеку жить? Какие сны он будет видеть, о чем вспоминать? Как сможет он ходить по ялтинским пляжам или по Садовому кольцу без того, чтобы хоть на миг не представить: вот сейчас, сию минуту, возле Оймякона бывший москвич откапывает свой застрявший в снегу МАЗ, а где-то на «Заросшем» его бывший сосед по общежитию спускается в шахту… Иначе нельзя. Понимаете? Это может быть совсем неосознанно, но никуда от этого не денешься. Надо побывать юнгой. Надо узнать: а что я умею? Поэтому вы и не остались в Саратове или в Москве… Вы говорите — способности к языкам, к истории. Чепуха! Никуда от меня мое не уйдет, но сначала я должен научиться жить… Понятно я говорю?
— Не очень…
«Ну и дура! — выругался про себя Геннадий. — Такую тебе затравку выдал, такую, можно сказать, пенку — прямо хоть сейчас в «Юности» печатай, а ты не понимаешь».
— Ну хорошо, я постараюсь популярно… Так вот, юнгой я уже был. Мне понравилось. Теперь я хочу стать матросом на большом корабле жизни, как выразился бы ваш брат-журналист. А парадный сюртук, в котором я хотел в скором времени вернуться в Москву, придется пока пересыпать нафталином…
Вскоре пришел с работы Княжанский, потом Вера, ведя за собой пятерых дочерей, и в доме стало, как в муравейнике. Машу усадили обедать. Она с удовольствием сидела за огромным столом, посреди которого стояла огромная суповая миска, ела щи, картошку, говорила, смеялась, слушала почему-то только одного Геннадия, хотя больше говорил хозяин.
— Жаль, что выпить нам нельзя по этому поводу, — сказал он. — Все-таки вы у нас гость, хоть и свой человек… Да вот беда — завтра нам с Геной в дальний маршрут.
Потом она уехала.
Геннадий согрел воду и сел бриться. Брился он каждый день. Так надо. Чистое белье, свежие простыни, гимнастика, строгий распорядок дня — все это было необходимо для того, чтобы выбить из себя годами накопившуюся усталость, неприятную, мелкую дрожь по утрам, обрести равновесие и снова, как прежде, почувствовать себя в своем собственном теле.
— Актер! — Он подмигнул себе в зеркале. — Качалов! Без грима ангела сыграть можешь. Не я один, впрочем… Эта Машенька сидела здесь такая чистая, ахала, вздыхала — ну, сама непорочность! А небось крапает свои статейки и сама же над ними смеется… Талантлив человек, ей-богу! И слова ему даны для сокрытия мыслей.
Вспомнились слова, сказанные им сегодня Маше, — «…как человеку жить? Какие сны он будет видеть, о чем вспоминать?»… Он мне понравился, сегодняшний Русанов, честное слово! Я бы охотно поменялся с ним всем, что во мне есть, потому что очень хочется иногда сказать все эти слова, хорошие и нужные, без того, чтобы показывать себе кукиш в кармане…
Только как поменяться? Твои сны и твои воспоминания — они твои и будут твоими всегда… А слова уже когда-то были сказаны. И даже написаны…
Он достал из-под тахты старенький фибровый чемодан, на самом дне которого лежало несколько тетрадей. Дневники… Смешно подумать. Очень смешно. До того смешно, черт возьми, что страшно открывать эти страницы, на которых умный мальчик писал всякую дребедень о девочках в белых фартучках… Давно истлела последняя рубашка, в которой он уехал из дома, а дневники целы…
Он наугад раскрыл одну из тетрадей.
Год пятьдесят первый.
«…Не потону в благополучии. Романтика? Именно так. Надо писать это слово вразрядку и большими буквами. Романтика — самое древнее изобретение человека. Иначе неандерталец не стал бы охотиться на мамонта. Он нашел бы зверя поменьше…»
«…Как можно жить, не ответив себе — что ты умеешь? Я знаю три языка и целую кучу самых умных вещей и буду знать больше, А потом? Потом будет дальше, но сначала я должен узнать, чем и как живут люди моей страны, те самые люди, для которых я буду работать… Я должен быть вместе со всеми, и пусть мои руки, прежде чем лечь на письменный стол, пропахнут смолой и бензином…»
Год пятьдесят третий.
«…Данилин пьет почти каждый день. После того, как Дмитрий Изотович ушел с кафедры, я не видел его трезвым…»
И, наконец, последняя запись.
«…Какой-то японец почти половину жизни прожил пьяным — у него в желудке был самогонный завод. Счастливец! Почему он не убил врача, который вырезал ему эту единственную радость? Теперь японцу надо думать. Скверное занятие. Не каждому по силам. Мне так наверняка не по силам… А на водку я пока зарабатываю…»
Это было написано два года назад на Курилах. Написано наискось, через всю страницу, химическим карандашом.
— Вот так, — сказал Геннадий вслух. — Очень смешно, правда? Животики надорвешь. По прежним-то временам самый повод напиться… Давно надо бы сжечь это. Или оставить как историю болезни? Может быть, даже продолжить?
Он придвинул к себе тетрадь и написал:
«…Сентябрь тысяча девятьсот пятьдесят девятого года. Часть вторая. Факты из жизни Геннадия Русанова, руководителя бригады коммунистического труда…