Шрифт:
Я иду к себе в землянку. Долго в эту ночь не могу заснуть. Я думаю о Никольском, о себе, о наших ровесниках. Где-нибудь в Австралии вернулся сейчас мой ровесник с работы, ужинает у себя дома. Война там, в России, за неоглядной далью, за снегами. О ней он знает по газетам, а свои заботы близко, беспокоят каждый день. Может, не так велики эти заботы, да ведь свои.
Понимаешь ли ты, мой ровесник, что это и за тебя война идет, за твоих будущих детей? Бывали и раньше войны, кончались, и все оставалось по-прежнему. Эта война не между государствами. Это идет война с фашизмом за жизнь на земле, чтобы не быть тысячелетнему рабству, поименованному тысячелетним рейхом. По-разному коснулось нас это время. Ты еще учился в школе, когда мы взяли в руки оружие. Сегодня наш окоп преградил путь фашизму.
В сущности, мы тоже до войны были очень беспечны, хотя и знали, что нам предстоит. Родятся после войны новые поколения и будут тоже беспечны, как беспечна молодость. Надо, чтоб они знали, какой ценой добывалась для них жизнь на земле.
Глава X
Ближе к рассвету за передовой слышны моторы немецких танков. Гудение перемещается, тревожа пехоту. Оно то стихает, то уже танки рычат на высотах, и слышно лязганье и даже как будто немецкие голоса. Когда ночью метрах в трехстах от тебя танки, начинаешь сразу чувствовать непрочность обороны — всех этих ямок, окопчиков, не везде соединенных в траншеи, по которым сидят пехотинцы с автоматами в руках.
Меня вызывает Яценко:
— Что там у вас?
Докладываю обстановку: за передовой ползают немецкие танки.
— Чего они там ползают?
Чего они ползают — я тоже не знаю, но, пользуясь случаем, прошу прислать мне рацию и двух радистов. Моя рация давно разбита, а в седьмой батарее есть и не нужна им фактически.
— Вы там, оказывается, спать мастера! — говорит Яценко многозначительно. И делает паузу, чтоб я мог прочувствовать, что ему, капитану Яценко, известно все: и случай с Никольским, и многое другое, и даже то, что я, быть может, надеялся по наивности скрыть от него. — Ясно?
— Ясно!
Молчит. Я жду. Яценко молчит. По линии — тишина. Момент, когда наконец надо принимать решение, никогда не доставлял удовольствия нашему комдиву.
— Ладно, пришлю тебе рацию.
Только в такой обстановке и можно у него чего-либо добиться. Отказывает он обычно не из каких-нибудь высших, неведомых нам соображений, а просто потому, что уверен: комбатов надо держать строго, иначе они разбалтываются. И если они просят что-либо, на первый раз лучше отказать.
Я посылаю на берег Коханюка встретить радистов. Часа через полтора Яценко опять вызывает меня:
— Ну, что у вас?
За дверью в проходе — радисты, оба невысокие крепыши, серьезные, лобастые, похожие друг на друга, как новорожденные щенята, уже колдуют около рации. Докладываю: радисты прибыли. Голос у меня хриплый со сна.
— Ты что, спал? — спрашивает Яценко недовольно.
Почему-то начальству всегда неловко признаваться, что ты спал. Даже ночью. Признаешься в этом, как в собственном упущении.
— Отдыхал, товарищ капитан, — говорю я, помня, что в армии не спят, в армии отдыхают в лучшем случае.
— Танки как себя ведут?
— Ползают.
— А ну дай по ним три снаряда, чтоб не ползали!
Три раза красный огонь вскидывается на высотах. Гудение стихает на время. У меня еще в глазах огни, когда из темноты является Бабин. С палкой в руке, хромая, он подходит веселый, молодцеватый: по передовой лазал. А вид такой, словно этой палкой зайцев в траве гонял. За ним тенью — автоматчик с автоматом.
— Ты стрелял?
— Я.
— Молодец. Пехоте веселей, когда артиллерия не спит. Курить есть?
Он садится на бруствер, выколачивает трубку о рукоять палки. Овчарка, бесшумно возникнув из темноты, ложится рядом с ним, вытянув передние лапы.
— Роздал свой табак. И вот его ограбил. — Бабин кивнул себе за плечо, на автоматчика. Потом говорит ему: — Закури и можешь идти.
Автоматчик ушел. Приминая табак в трубке, Бабин сидит, задумавшись.
— Старик мне там попался. Наш, архангельский. Покурили мы с ним… Я бы так ордена давал, — сказал Бабин неожиданно. — «Пехотинец?» — «Пехотинец». «На!» И больше бы ничего не спрашивал. Вот этой весной. Днем в окопах по колено талой воды. Ну люди же! Глядишь: один, другой вылез на бруствер обсохнуть на солнышко. Тут — обстрел! Попрыгали, как лягушки, в грязь! А ночью все это замерзает в лед. Вот что такое пехота! Вот она кому вливается, война! Мы здесь покуриваем, а он даже оправляется в окопе, если днем. Потом саперной лопаткой подденет с землей и выкинет за бруствер, чтоб ветер не в его сторону.
Бабин прикурил, загородясь. Я видел, он волнуется.
— Как-то в поезде, из госпиталя ехал, слышу, рассказывает один — сколько раз он в атаку ходил… Брехня! Больше трех раз пехотинец в атаку не ходит. Либо вчистую, либо в госпиталь!
Опять за передовой слышны танки.
— Дай еще снарядов несколько, — просит Бабин. И пока я передаю команду, он неодобрительно наблюдает за радистами.
— Не люблю я эту вашу музыку, — говорит он, кивая на рацию.
Радисты дисциплинированно молчат.