Шрифт:
— Илларион с собой взял фельдшера Багрова... Ну, того, что при Голубинцеве здесь в тюрьме сидел, как ваш сообщник! Да. Не доверяет он тамошним докторам: там, говорит, «Вылечат!» — добавила Татьяна.
Миронова сопровождал конвой в полтора десятка красноармейцев, ехали быстро, на сменных лошадях.
К полудню следующего дня спустились с горы в Михайловку, вывернули на главную улицу, и вдруг еще издали резанул по глазам черный, траурный флаг, безвольно свисавший с козырька над крыльцом окружного ревкома.
Неужели?
Фельдшер Багров стоял на мокром зимнем крыльце в одной гимнастерке и без шапки. Тающий снег, роившийся в воздухе, набивался ему в волосы, в бороду, слепил глаза, и потому, наверное, фельдшер не мог смотреть прямо на спешившегося и подходившего слишком быстрым, прыгающим шагом начдива.
Крайние двери ревкома были полуоткрыты, из них вырывался теплый парок. Оттуда вышел Илларион Сдобнов. Вяло и как-то безвольно подал теплую руку Миронову и сказал коротко, виновно:
— Не поспели. Скончался. В два утра...
— Где он? — хмуро, вполушепот спросил Миронов.
— В большом зале...
Виктор Семенович Ковалев, старый политкаторжанин, бывший председатель ЦИК Донской советской республики и политический комиссар 23-й мироновской непобедимой дивизии, лежал на столе в большом зале ревкома, прикрытый темно-красным полотнищем окружного знамени Советов, сухой и прямой, как былинка, с прозрачно-восковым лицом и ввалившимися глазами, убитый чахоткой, гражданской войной и происками негодяев-политиканов.
И уже в который раз вспомнил Миронов последний разговор, тот самый, после памятного письма из Урюпинской, от «нелегального большевика» Долгачева, когда сам он задал жесточайший вопрос об изгибах нынешней политики на Дону... Вспомнил, как сгорбился Ковалев у теплой голландки, как под рубахой обозначилась его слабая, острая, с позвонками наперечет, спина и как говорил он, будто врубая каждое слово в сознание беспартийного начдива:
— Видишь, Кузьмич... Это — сложности жизни, от которых никуда не уйдешь. Но надо понимать их суть. Когда на VI съезде партии, в самый канун Октябрьского переворота, они попросились в партию, то их приняли, как союзников. Близкая программа, а в этих условиях, сам понимаешь, надо блокироваться с соседями, так же как мы на II съезде Советов вошли в блок с левыми эсерами. Тактика. Но сейчас, как видно, рее эти « межрайонцы», «левые» и «правые», бундовцы, и сам Троцкий, ужом вползший в партию, замыслили нечто свое, из всех сил пытаются перехватить власть. Завоевать большинство, ключевые позиции. Тут повлияло и ранение Ленина... Очень тяжело придется, может быть, но в партию большевиков и Ленина верь! И в дело большевиков верь без колебаний, иного пути, как с большевиками, у России нет!
Теперь он лежал увядший и немощный, но Миронову показалось, что в лице его все-таки нет мертвой отрешенности, нет смерти. Оно по-прежнему таило в себе невысказанную боль. Как будто Ковалев и в смерти своей силился крикнуть что-то из самой души, сказать людям о великой опасности, ждущей их, и — не мог...
Сдобнов стоял рядом, тоже болезненно-бледный, едва вставший с тифозной кровати. Когда выходили на крыльцо, сунул в руку Миронову клочок бумаги, сказал вполголоса, что это — последнее наставление комиссара, личная записка начдиву.
Миронов поднес бумагу к лицу, очень близко, как носовой платок, с трудом разобрал строчки, бегло написанные химическим карандашом очень слабой рукой. Капля с крыши попала на бумагу, поползла слезой, и тотчас буквы проявились ярче, стали мокро растекаться перед глазами.
...Филипп Кузьмич!
Я от вас требую во имя революции, чтобы себя не подвергали явной опасности.
Прекратите братание с пленными станичниками. Я страшно боюсь, что могут послать какую-нибудь сволочь для выполнения гнусного замысла. Вы же знаете, что ваша жизнь нужна народу и революции, поэтому убедительно прошу как товарищ и революционер: берегите себя...
И на этом — все. Последнее наставление большевика-комиссара, близкого друга.
Филипп Кузьмич почти бессознательно, не помня движений, сунул записку в нагрудный карман гимнастерки и, глотнув свежего воздуха, вновь вернулся в зал, к телу умершего.
Входили люди, тихо о чем-то переговаривались, кто-то принес и поставил в головах два горшка с комнатными цветами, привычными для каждой казачьей хаты липками, которые круглый год цветут яркими пунцовыми звездочками.
Отстояв в траурном карауле, вышли, и уже на крыльце Миронов осведомился у Сдобнова, где решили хоронить, и обычно живой, быстрый на слово Илларион не ответил и нахмурился. Глаза были притушены сознанием горя, которое обрушилось не только на их штаб, дивизию, но, возможно, и на весь Верхний Дон.
— Хотели тут на высоком берегу Медведицы соорудить могилу и памятник, но ревком Арчеды и хутора Фролова с родственниками будто бы отпросили это право себе... Говорят, оттуда Виктор Семенович начинал работу после возвращения из ссылки, да к тому же в Арчеду, к железной дороге, кременские его станичники обычно ездят, им туда ближе...
— Повезем, значит, в Арчеду? — с отсутствующим видом спросил Миронов.
— Да. Должен подойти оттуда спецвагон.
— Странно...
— Что именно странно, товарищ Миронов? — вдруг спросили из-за плеча, с верхнего порожка, откуда уже сошли Миронов и Сдобнов.