Шрифт:
То есть сгорел от любви человек. Эту метафору, этот словесный оборот Гоголь расширяет до фабульного рассказа, внешне вполне сверхъестественного, но по сути эротического, любовного («чара так и ошеломила его», «нагая, полная и белая ножка»). И, конечно, квинтэссенцией эротической темы повести является ночной полет Хомы Брута и ведьмы, которая на этот раз предстала не красавицей с «нагой ножкой», а отвратительной на вид старухой. Тут нам, чтобы не быть голословными, понадобится обильное цитирование оригинала, заранее предупреждаем об этом читателя. Предварительно отметим, что знаменитая сцена помещена Гоголем в первую треть повести, то есть в завязочную часть композиции, которая должна устанавливать восприятие читателя определенным образом.
Итак, начнем. Семинарист Хома Брут и двое его приятелей, отправившись на летние вакансии, заблудились в пути и попали на постоялый двор. Владелица его, отвратительная на вид старуха, положила друзей на ночевку в разные места.
Нашего героя Хому она поместила в хлев. Стоило Бруту немножко опомниться и поудобнее в нем расположиться, как вдруг...
«Вдруг низенькая дверь отворилась, и старуха, нагнувшись, вошла в хлев.
— А что, бабуся, чего тебе нужно? — сказал философ. Но старуха шла прямо к нему с распростертыми руками.
— Эге-ге! — подумал философ. — Только нет, голубушка, устарела. — Он отодвинулся немного подальше, но старуха, без церемонии, опять подошла к нему».
Прервем цитирование и отметим знаменательную фразу: «Только нет, голубушка, устарела...» Она говорит сама за себя и не нуждается в толковании.
Строчкой ниже Гоголь уже совершенно снимает всякие сомнения на этот счет:
«Слушай, бабуся! — сказал философ, — теперь пост; а я такой человек, что за тысячу золотых не хочу оскоромиться. Но старуха раздвигала руки и ловила его, не говоря ни слова».
Далее она все-таки хватает своего постояльца, залезает к нему на спину, и они вместе поднимаются в черный ночной воздух. Следует божественное описание полночного полета, божественного в литературном смысле. Этот кусок — один из лучших, написанных Гоголем за всю жизнь:
«Обращенный месячный серп светлел на небе. Робкое полночное сияние, как сквозное покрывало, ложилось легко и дымилось на земле. Леса, луга, небо, долины — все, казалось, как будто спало с открытыми глазами. (...) Такая была ночь, когда философ Хома Брут скакал с непонятным всадником на спине. Он чувствовал какое-то томительное, неприятное и вместе сладкое чувство, подступавшее к его сердцу».
Обратим свое внимание на «сладкое томительное чувство» от этого сверхъестественного и, казалось бы, ужасного полета.
«Он видел, как вместо месяца светило там какое-то солнце; он слышал, как голубые колокольчики, наклоняя свои головки, звенели. Он видел, как из-за осоки выплывала русалка, мелькала спина и нога, выпуклая, упругая, вся созданная из блеска и трепета. Она оборотилась к нему — и вот ее лицо, с глазами светлыми, сверкающими, острыми, с пеньем вторгавшимися в душу, уже приближалось к нему, уже было на поверхности и, задрожав сверкающим смехом, удалялось, — и вот она опрокинулась на спину, и облачные перси ее, матовые, как фарфор, не покрытый глазурью, просвечивали пред солнцем по краям своей белой, эластически-нежной окружности. Вода в виде маленьких пузырьков, как бисер, обсыпала их. Она вся дрожит и смеется в воде...»
Красоту языческого мира, вот что открыл Хоме Бруту этот полет. Мира невиданного ранее, незамеченного, отвергнутого людьми давным-давно.
«Пот катился с него градом. Он чувствовал бесовски сладкое чувство, он чувствовал какое-то пронзающее, какое-то томительно-страшное наслаждение».
По-видимому, обозначение «томительно-сладкого чувства» крайне важно для писателя в этой сцене, если он повторяет его дважды на протяжении не слишком длинного куска.
И тогда Хома, испугавшись собственных ощущений, начал молиться. И мир перед ним вновь обрел знакомые заурядные черты.
«Густая трава касалась его, и уже он не видел в ней ничего необыкновенного. Светлый серп светил на небе».
Отметим крайнюю скупость описаний этого «обычного мира» после прочтения христианской молитвы. Здесь резкий контраст с пиршеством мира языческого, что дан Гоголем ранее темпераментно и поэтически ярко.
Что происходит далее? А далее происходит не более и не менее как смена поз летящих по ночному небу.
«— Хорошо же! — подумал про себя философ Хома и начал почти вслух произносить заклятия. Наконец с быстротою молнии выпрыгнул из-под старухи и вскочил, в свою очередь, к ней на спину».
Развязка сцены уже близка, и она имеет весьма жестокий характер.
«Он схватил лежавшее на дороге полено и начал им со всех сил колотить старуху. Дикие вопли издала она; сначала были они сердиты и угрожающи, потом становились слабее, приятнее, чище, и потом уже тихо, едва звенели, как тонкие серебряные колокольчики, и заронялись ему в душу; и невольно мелькнула в голове мысль: точно ли это старуха?»
Когда автор этой книги делал киносценарий по «Вию» для питерского режиссера О. Тепцова, то последнего крайне мучил вопрос, а при чем тут полено?