Шрифт:
Сашка удивился. Ведь он давненько ничего не ел. Не жрал – не лопал и не хавал. Но потом, только потом, только потом, потом, потом, вовсе даже и не сразу, Сашка понял, что есть ему вообще не хочется. Да, и не есть, и не пить. Не грызть – не жрать – не хавать – не лопать. Некоторое время Сашка даже думал, так ли это на самом деле. Ничего отчего-то, совсем ничего не придумалось ему. Потом вдруг он почувствовал, что кто-то на него смотрит.
На Сашку смотрела Сильвия. Та самая леди Сильвия, которая когда-то, раньше, которая когда-то, прежде, лежала на скамейке, и на которую он, Сашка, сел. Или лёг. Или хотел лечь.
Сашка, который умер совсем молодым, не очень сейчас помнил, на скамейку он тогда хотел лечь или на леди Сильвию. Да и всё равно ему теперь было. Сашка помнил, однако, что и потом, после того как он хотел лечь то ли на скамейку, то ли на леди Сильвию, которая уже лежала на шаткой дореволюционной скамейке фиолетово-утробного цвета возле входа в его вечно загаженный подъезд, где он жил, ему уже приходилось встречаться и о чём-то разговаривать с изящной и полуодетой леди Сильвией, и что во время этих встреч-разговоров-бесед он обычно не произносил ни слова. И что леди Сильвия тоже молчала. Раньше Сашка бы удивился этому. А потом привык и уже не удивлялся, и даже понимал или осознавал или врубался, – без всякого понимания, осознания или вруба – что так и должно было быть. Неизвестно, правда, почему. Но должно.
Потом, через некоторое время – через десять минут, через три
часа, через несколько дней, через полторы недели, через шесть месяцев, через два года, через пять изогнутых веков или даже через несколько долбанных тысячелетий, Сашка понял, что… Нет, нет, он не понял, он не знал, что же именно он понял, и не было рядом с ним никого, кто бы мог это ему объяснить. Кто хотел бы это ему объяснить. Кто бы хотел и кто бы мог.
Никого. Нигде. Никто.
Сашка не знал, долго ли будет продолжаться это непонятное ему одиночество. Он ощущал, что это даже и не одиночество, а что-то похожее на одиночество. Что-то близкое и родственное одиночеству. Во время этого одиночества – не одиночества – полуодиночества – около одиночества – сверх одиночества – над одиночества – внутри одиночества снова продолжались и его беседы с леди Сильвией. О чём они говорили? О чём-то. О многом. Ни о чём.
Всего лишь о чём-то, о многом и ни о чём они говорили.
ПЕРВАЯ КОДА 4
Внезапно Сашке захотелось съесть яблоко. Есть-то ему не хотелось, нет – нет, не хотелось, но вот яблоко он бы, пожалуй, съел... Прежде – иногда – редко – случайно – спонтанно – нечасто – совсем нечасто – в исключительных случаях – эпизодически – изредка Сашка любил есть яблоки. Да, он любил яблоки. Отчасти даже и больше, чем горные бананы или морские мандарины. Груши фандоринские тоже любил. Сливы зернённые ещё Сашка любил, и ещё любил он и синие китайские абрикосы, и кислый румынский виноград, и розовые бресткие апельсины, и мятый карельский инжир, и рогатые московские дыни, и курагу липкую луговую неаполитанскую, и сладкие корявые стручки, но больше всего любил он пузатые и дырявые баклушинские яблоки. Когда Сашка, который умер совсем молодым, был совсем маленьким, лет эдак трёх – пяти – восьми – десяти – двенадцати – пятнадцати, он порою часто и с удовольствием немаленьким, ел баклушинские яблочки. Пузатые и дырявые.
Бывало
Часами
Случалось
Днями
Иногда
Неделями
Порою
Годами
Десятилетиями
Веками
Вернее сказать, даже и не яблоки, а какое-то одно яблоко, нельзя ведь сразу есть много яблок, единовременно можно есть одно, всего лишь только одно яблоко.
Даже обжорливый сосед Пафнутьев, который жил в той же парадной, что и Прозерпина, учившаяся с Сашкой в одном классе, и с которой Сашка охотно любовничал – то на переменке, то во время сбора макулатуры, а однажды даже во время выпускного экзамена по новой астрономии, и потом, не только уже в школе, а и где угодно, где получалось, где выходило; так вот, даже этот гиперобъедливый Пафнутьев нигде и никогда не ел единовременно больше одного – или, в крайнем раскладе, полутора яблок. Он был бы и рад, наверное, съесть сразу несколько яблок: два, три, четыре, девять, только не получалось это у него. Не выходило – не получалось – не складывалось – не закручивалось – не срубалось – не выгорало; Сашка точно-преточно знал о пафнутьевских неудачах по части одновременно-паралелльного сжирания-поедания сразу нескольких яблок, ему рассказала об этом Прозерпина во время одного из смачных любовничаний, произошедшего в такси, когда она и Сашка ехали куда-то в сторону Мёртвого Озера, где они хотели немножко искупаться после дневного ужина. И вот тогда-то, как раз именно тогда, в те самые ранние утренние – в ночные – в дневные – в полуденные – в поздние-дикие или в предварительные, в первичные полувечерние часы Прозерпина Дедикова очень многое Сашке про Пафнутьева рассказала.
Если бы Сашка не умер совсем молодым, то он, очевидно, был бы не слишком рад и не очень навзрыд доволен тем, что потом, после его смерти, Прозерпина вышла замуж за Пафнутьева. Хотя, скорее всего, ему было бы всё равно.
Да или нет?
Всё равно было бы Сашке?
Забить бы ему было?
Харк-харк бы было ему?
Или – либо – быть может – не исключено – возможно – думается – предположительно – видимо, не совсем харк-харк было бы Сашке? Только вот никто, совсем, увы, никто не знает ответа и на самый вопрос этот, и более того, даже и на его малую, гипотетическую, предположительную, условную видимость. И не только на вопрос оный, но и на легковесный, мелкий, невесомый, флуоресцентный, почти мифологический, нереальный, тончайший, никому почти и не заметный призрак видимости вопроса.
Ну а Прозерпина-то – она не то чтобы давно вынашивала свои брачные планы, ведь это занятие, как и многие-многие другие, случающиеся порой и происходящие во время так называемой жизни, вовсе не входило в её планы. Более того, у неё, у стройной и коренастой Прозерпины, вообще никаких планов не было никогда. Не нужны были они ей. Поэтому она, Прозерпина, – ежели уж говорить метафорическим, метафизическим, образным, старопоэтическим, троповым, не буквальным, не навязшим в рту, в ушах, в зубах, в руках и в подмышках языком, катилась, передвигалась, перемещалась и сублимировалась по просторам и коридорам Бытия вне каких-либо планов. Однако Пафнутьев, инженер Пафнутьев, ей чем-то нравился. Иногда. Непонятно чём. Сашка, впрочем, ей тоже нравился иногда. Также непонятно чём. Нравился не меньше, чем Пафнутьев, а где-то даже и побольше. Поэтому-то она и рассказала ему, Сашке, про обжорство Пафнутьева, когда они с ним ехали в сторону Мёртвого озера, чтобы искупаться. В самые ранние утренние часы. После ужина.
ПЕРВАЯ КОДА 5
Как знать, если бы Сашка не умер совсем молодым, то не исключено вовсе, что Прозерпина и не вышла бы замуж за инженера Пафнутьева. Хотя, что скрывать, и что таить – замалчивать – утаивать – недоговаривать, нравственные устои первых лет двадцать первого века вполне допускали очень многое безнравственное – безидейное – безлимитное – безустойное – безнужное, в том числе и прозерпиновское любовничанье с Сашкой – и в такси, и на грязном чердаке, и в мокром подвале, и на паркетно-линолеумном полу, и на перемене, и где угодно!.. И также её любовничанье и последующее бессмысленное – скучное – местами даже и тягостное – впрочем, обычное самое – совершенно заурядное – стандартное – рядовое – ничем не исключительное – не выдающееся ничем – брачевание с инженером Пафнутьевым, уныло и невесело, и бесцеремонно, и честно трудившимся старшим технологом в кирпичном, в зелёном, в сиренево-белом, в не до конца достроенном, в сгоревшем потом, в небольшом, в городском, в концертном, в зале.