Шрифт:
Долгов было много. Серегин и сам не очень понимал, как они образовались вокруг его осторожной, лисьей, в сущности, натуры. С грехом пополам окончив в начале нулевых московский Полиграф и с облегчением отринув от себя лишние знания (а таковыми оказались практически все полученные в институте), он с головой погрузился в упоительный мир акцептов и аккредитивов, депозитов и дивидендов, регистров и реквизитов. Годы начались тогда жирные, денежные. Дела кипели в предприимчивых серегинских руках, он оброс фиктивными организациями, квартирой, абонементом в дорогой фитнес, женой Ольгой, немецким авто для себя и французским — для нее. А черной зимой девятого года обнаружил себя на дешевой съемной квартирке, из всех богатств рядом оставалась лишь основательно располневшая Ольга и ее французский шарабан, который она не позволила продать под угрозой развода. Гроздь бережно взращенных ООО висела на Серегине, как хомут на шее утопающего. Он упорно барахтался, понимая, что идет ко дну.
Единственным активом, приносившим хоть какой-то доход, оставался печатный станок «Гейдельберг» (б/у, пробег 23 млн листов), привезенный из-под Майнца аккурат перед кризисом по заказу знакомого горе-рекламщика. Сам рекламщик, почуяв грядущую финансовую бурю, не дождался поставки и сгинул без следа не то в Индии, не то в Новой Зеландии. А станок остался. Серегин оснастил его двумя парнями побойчее и открыл крошечную типографию в пустующем цехе промзоны. Последовательно и неумолимо нищая в тощие посткризисные годы, Серегин привык не отказывать заказчикам: печатали все — брошюры «Братства истины», порнографические комиксы, воззвания общества обманутых вкладчиков, прайс-листы БАДов… Последним аккордом в этой длинной полиграфической песне стал заказ миллиона предвыборных листовок для депутата из региона. Тираж запороли. Серегин тайком от жены скинул на авторынке ее «француза», чтобы купить бумагу для перепечатки. «Гейдельберг» честно отработал все листовки с одной стороны, а затем встал — видимо, навечно: на ремонт и запчасти денег не было. Депутат отказался принимать миллион недопечатанных листовок и пригрозил санкциями, а Ольга выгнала Серегина из дома — за квартиру последние месяцы платила она. С тех пор он ночевал в типографии в обществе мертвого печатного станка. За это время основательно пообтрепался, и потребность в маскараде отпала: он уже не притворялся неудачником, он им был. Тем исправнее бродил по городским барахолкам и толкучкам, выглядывая в развалах чужого мусора свое шальное счастье; тем отчаяннее призывал фортуну — кроме нее надеяться было не на что. Особенно сегодня.
Контролер возник в проеме вагонных дверей, когда электричка уже подъезжала к Новоподрезкову. Сонный, он неторопливо тащился по пустому составу, нещадно зевая в меховой воротник форменной тужурки. Увидев одинокого пассажира, удивился и будто даже обрадовался — лицо его, украшенное широкими рыжими усами, из вялого стало внимательным и добродушным. Серегин вскочил и рванул вон.
Бежал по ходу поезда и от этого казалось — еще быстрее. Расталкивал отяжелевшие на холоде металлические двери, они гулко хлопали в пустых вагонах. Сзади недоуменно топотал контролер. Электричка скрипела, медленно притормаживая. Остановилась наконец. Серегин выскочил через открывшиеся двери на присыпанный снегом перрон, еле заметный в предрассветных сумерках.
Хотел было спрыгнуть с платформы в кусты и раствориться в темноте — кто ж за ним погонится по сугробам? — но передумал. Развернулся, подошел к окну вагона, приложил сложенные домиком ладони к бровям и прижался носом к стеклу. Вот он, тюлень в тужурке, только что прибежал — дышит тяжело, морда красная от бега, обиженная, усы встопорщились — плюхнулся на сиденье, стянул шапку. Понимает, что упустил зайца. А когда двери громко жахнули, закрываясь, увидел беглеца в окне — вскочил, заметался по вагону. Серегин улыбнулся ему на прощание и, проводив взглядом электричку, отправился на «блошку».
Торговля в Новоподрезкове начиналась затемно и чуть не от самых шпал. На раскинутых газетках и полиэтиленовых пакетах, а то и просто на снегу аккуратными кучками лежал шмурдяк: треснутые погремушки, голые целлулоидные куклы с битыми лицами, ношеная детская одежонка, рваные школьные портфели, половинки глобуса, сломанные транспортиры и циркули, стоптанные летние туфли без каблуков, щербатые чашки и супницы, советские отрывные календари, позеленевшие монеты, использованные проездные билеты, вантузы, закопченные медицинские банки, очки с треснутыми стеклами, дырявые клизмы… На ветках кустов и деревьев раскачивались задубевшие на морозе пальто без пуговиц, сумки со сломанными молниями, растянутые бюстгальтеры. Рядом топтались продавцы в тулупах и ватниках, укутанные в одеяла. Тянуло сигаретным дымом и перегаром. Покупатели, с фонариками (у кого в руках, у кого-то на груди, а то и в зубах), брезгливо ворошили шмурдячные россыпи, передвигаясь по тропинкам. Издали медленные белые огни в синей утренней мгле напоминали задумчивый рой светляков.
У Серегина фонарика не было. Зябко обхватив себя руками без перчаток, он шнырял в шевелящейся толпе: заглядывал через чужие плечи, слушал обрывки чужих разговоров, смотрел на вещи, освещенные чужими фонариками. Эта неспешная толкотня всегда его успокаивала: он был тем, кто пренебрежительно глядел сверху вниз, придирчиво выбирал, снисходительно сбивал цену, равнодушно отворачивался — он все еще был покупателем.
Быстро найти свое счастье Серегин не рассчитывал: субботнее утро на «блошке» — время асов старьевщицкого дела, охотников с чутьем и пониманием. Эти быстро снимут сливки еще в сумерках и схлынут в город. А когда рассветет, наступит время мелкой сошки. Тут он и выжмет из замерзших продавцов все, что можно, — на свою тысячу. Потом махнет в Измайлово и скинет добычу: при хорошем раскладе наварит три конца, а то и пять; при плохом — хоть что-нибудь.
Пока толкался по узким тропинкам, окоченел. Греться в Новоподрезкове было негде. Крошечная станционная будка была набита ожидающими электричку; к тому же у входа стояли двое дежурных в форме. Серегин плюнул и купил в пристанционном киоске за стольник горячую, истекающую оранжевым жиром шаурму и стаканчик дрянного кофе. Заглотил, согрелся, взбодрился. С новыми силами отправился на охоту. Уже светало.
Ходил долго, старательно щупая глазами металлический и пластмассовый лом, тряпье и макулатуру — осколки чьих-то жизней. Ничего дельного не попадалось: потемневшая вилка с растопыренными зубьями при внимательном рассмотрении оказывалась не серебряной, завода «Платиноприбор», а мельхиоровой; черный резиновый пупс — не оригинальной довоенной игрушкой ленинградского «Красного Треугольника», а просто грязной позднесоветской дешевкой.
Усерднее всего Серегин топтался у книжных куч. В книгу он верил. Самой крупной сделкой в его недолгой карьере старьевщика была перепродажа томика некоего Николая Осипова, с чудным названием «Вергилиева Энеида, вывороченная наизнанку». Увидел на развале у типичного новоподрезковского персонажа, щедро пахшего гречкой и сивухой; оценил дату издания (одна тысяча семьсот девяносто первый!); не подавая виду, равнодушно купил за пять сотен. Тут же скинул на «Вернике» ушлому букинисту за двадцать тысяч. Неделей позже узнал, что тот перепродал на «Молотке» за сто тридцать. Серегин затруднялся расценивать этот эпизод как удачу, но и невезением его назвать было сложно. Возможно, это был просто очередной знак судьбы: происходил Серегин из старой книжной династии, по крайней мере, именно так утверждали предыдущие поколения.