Шрифт:
Но Вита Карпухина ее же любила?
Вита: такая большая и крепкая! С такими тонкими, как у ребенка, льняными, не вьющимися волосами…
У Виты Карпухиной было очень доброе сердце. И Валерия это знала.
Они расстались в троллейбусе. Валерия вышла.
Вокруг было белым-бело.
Еще из окна троллейбуса они увидели, как падает снег. Теперь она вышла. И обомлела: необычайный и непередаваемый вид. Мимо нее пробежали двое, смеясь. А снег все падал и падал. Первый снег пахнет так сильно, как свежая краска, как море, как свежий хлеб, как что-то очень сильное, думала Лера, Лерок, как называли ее дома и где сейчас, недовольно поглядывая на часы, дожидались ее мама и папа. И она пошла.
Пахнет, как правда. Резко, свежо. Когда-то она ехала днем в троллейбусе, а впереди сидела женщина в черном берете и с нею маленькая девочка. Годика три-четыре, не больше. Они говорили, и Лера услышала… Нет, это было не днем, это был очень светлый вечер, потому что уже стояла луна. Женщина показала девочке: «Посмотри, какая луна!». Девочка ей кивнула: «Да. Она как будто пушистая». Лера тогда удивилась. Девочка долго сидела молча. И вдруг сказала: «Мама, знаешь, на что похожи мысли? На слонов». — «Почему на слонов?» — «У слонов есть клыки? Мысли такие же сильные. И такие же белые». Лере это запомнилось. Тогда она, помнится, ахнула и, разумеется, тут же подумала: «Ну и детки пошли».
А сейчас? Снег пахнет, как правда, а на что похожи те звуки? Снег — это ладно… А на что похоже то, что случилось с нею сейчас?!
Вот что на нее обрушилось! Совершенно случайно, не придавая никакого значения, пожав плечом, она протянула руку и взяла два билета в филармонию, вчера, у встретившегося ей соседа, он не мог пойти, шел продавать, предложил, и Лера сказала: «Хорошо, давайте». Билеты были дешевые, но было прекрасно видно, балкон, первый ряд.
Там было очень удобно сидеть, можно было положить руки, локти, наклониться удобно, положить подбородок на руки. Можно было не слушать, а просто смотреть. Или же делать и то и другое — и слушать, и смотреть. Но музыка оказалась своенравной и очень властной: она не позволила отвлекаться. И она заговорила о том — с удивлением обнаружила Лера, — о чем никогда разговоров не было. Ни соглашаться, ни возражать не хотелось, да ей это было и не нужно, она желала говорить только одна! А тебе предлагалось только сидеть и мучиться.
Лера знала, что композитор жил в девятнадцатом веке, так, значит, это «та» жизнь? Но почему же тогда… Нет, очень быстро сообразила Лера, это вечная жизнь. И музыканты — она даже попыталась их сосчитать — каждый день бывают там? Репетируют, разбирают эту жизнь на отдельные элементы. И что же эти звуки делают с ними? Ничего? Не у кого было спросить. Она наклонилась к Вите: «Здорово. Да?» Вита, нахмурившись, ей кивнула. «Как называется это, ты не помнишь?» — «Нет. Нужно будет купить программку». Все это в голос, не шепотом, потому что иначе они друг друга не могли услышать. Сейчас, вспоминая со стыдом, как они много переговаривались, — но только вначале, в самом начале, и только в первом отделении, а во втором уже кончено, все, онемела, — она поняла сейчас, что это она просто цеплялась за Виту, а вообще нужно было Витке сказать: «Слушай, давай уйдем, неинтересно, зачем это нам!» — и уйти, почему она так не сделала, ведь в прошлом году, когда попали на какой-то квартет, ушли же, и тут, уже в самом начале, ни на кого не глядя, — подумаешь, погуляли бы, тоже мне деньги, ушли бы, ушли…
Потому что потом — и с этим как-то теперь придется справиться — произошло нежелательное.
Белый город приглашал гулять. Не идти домой, а гулять, бродить по улицам. Воздух стал нежен. На Валерии был пуховый платок, и она вдруг сняла его. Ей было жарко. И она повторяла все время: «Спокойно, Демич. Спокойно».
А произошло следующее.
Но сначала, сначала все было так подготовлено, так славно, и так разудало. Великолепно! Музыка ее напугала. И потащила куда-то! И — с концами… Так они говорили. Она распахнула какие-то дали: ни спросить, ни ответить, что за дали? Названия не было. И в эти дали устремилась какая-то сила. Она там, буйствуя, прожила целую жизнь. То молила о чем-то, падая ниц, то, вскочив, грозилась все, все сокрушить, то гордилась своим одиночеством, то молила нарушить его наконец-то. Что это было такое? О чем? И откуда взялись они, эти края? Где именно, где они были? И было видно: темнеет даль, глубоко, настойчиво… Странно: горели люстры. Для тех, кто устроился на балконе, люстры висели перед самыми глазами. Но не смогли помешать. Такая темная. И много полутонов, видеть их было вовсе невыносимо. А сила, ворвавшаяся и вопрошающая, неистово требовала у нее ответа. Но холодная даль была безответна, она звучала сама по себе.
Лера думала: когда это кончится?
Она беспокойно посматривала по сторонам: как остальные? Все как будто бы понимали, что делают. Она же страдальчески не понимала! И среди многого прочего (что было закрыто, что не давалось, что, пугая, мучая, никак не могло разрешиться и, видимо, в принципе было неразрешимым) она не могла понять, почему музыканты соглашаются так жить? И почему им не страшно? Либо привыкли, либо, скорее всего, относятся к музыке несерьезно? Это же не правда, а придумано. Искусство!
В антракте говорить не хотелось, ни о чем, абсолютно, простояли в фойе у стенки. Вита взглядывала на свою подругу и тоже, как и она, хмурилась и не смотрела на окружающих. Вид у обеих был, как у заговорщиков. Хотя еще никакого явного повода не было!
Во втором отделении музыканты снова вышли на сцену. Не глядя на публику, расселись. Дирижер поклонился. И тут легкой походкой вышел высокий молодой человек, он быстро пробрался между сидящими музыкантами, отвесил поклон и сел за рояль.
И когда из-под пальцев его родились первые звуки, Лере стало понятно, что сейчас произойдет. Он сейчас на себя возьмет этот тяжелый труд. Это он сейчас устремится в ту темную даль. Он все повторит, он окажется там, он будет там, в одиночестве, это он будет там вопрошать, тайно и тщетно надеясь, и, не находя ответа, он представит все, что нам надлежит услышать. И увидеть!
А зрелище было, действительно, прекрасным! На балконе перестало быть холодно. Зал стал горячим. Жарко горели люстры и, когда попадались случайно на глаза, бесшумно выстреливали розовыми и голубыми лучиками. Чернел рояль. И человек за роялем не смешивался с остальными. Наконец-то был виден прекрасный живой человек. Светлые пятна лица и рук приковывали взгляды. Публика сделалась очень нарядной. Почему этого раньше Лера не замечала? На верхушках колонн сверкала яркая позолота. А музыка временами становилась игривой и легкомысленной. Но все это было обманчиво! Ничего хорошего это ему не сулило! И совсем он не был молодым человеком. У него было усталое худое лицо. А волосы, как она теперь разглядела, были седыми, во всяком случае, серого цвета, а значит, сплошь пересыпанными сединой. А под конец уже, когда музыка стала и вовсе веселой и победной, его лицо исказилось, лицо покрывала нежная влажная бледность, и потому удивительно были видны все черты, прекрасно видны даже тем, кто смотрел с балкона. Все аплодировали. Он поклонился с улыбкой. Потом еще что-то сыграл «на бис». И больше уже ничего не играл.