Шрифт:
— Племянницам? — охнул кто-то.
— Ну да, дочерей-то не было, а то бы и дочек драл. С таким хуем!
— Да чего там хуй Таврический! — сказал Пушкин. — Вон у нашего родного Кюхли хобот до колена болтается! Как у индийского слона. А если встанет, любую целку проломит, как пушка-единорог!
— А зачем он ему? — удивился Ваня Пущин. — Он к женщине до сорока лет не подойдет.
— Больше моего. Француз? — встрепенулся Малиновский и развернулся к Пушкину.
Пушкин оценил и покачал головой:
— Я думаю, больше.
— Где Кюхель? — завопил Малиновский. — Подать его сюда!
Скрюченный Кюхля и красавчик Корсаков сидели на лавке, завернувшись в простыни, и мирно беседовали, когда к ним приблизилась разбитная компания воспитанников во главе с Ваней Малиновским, который был много старше остальных, а потому поначалу во многом верховодил.
— Клопшток, Николя, тем и отличается от остальных… — продолжал свою мысль Кюхля, когда они встали над ним, и по их сияющим рожам Кюхля понял, что ждать ему ничего хорошего не приходится.
— Виля, милый, встань-ка, дружок! — попросил его ласково Малиновский.
Кюхля неуверенно приподнялся, кутаясь от стеснения в простыню и продолжая горбиться.
— Сымай покрывало! — приказал Малиновский.
— Зачем? — удивился Кюхля. — Я уже вымылся. — И он захлопал глазами и шмыгнул огромным, красным после парилки носом.
— Сымай, Кюхля! Врачебный осмотр в интересах истории!
Воспитанники захохотали.
— Осмотр индийского слона!
— Единорога!
— Какого единорога?! — Кюхля ничего не понимал и ни о чем не догадывался.
Поддержанный смехом лицеистов, Малиновский дернул на себя простыню, но Виля не позволил, почуяв неладное, вцепился в нее мертвой хваткой, неожиданно даже для самого себя стал сильным, почти бешеным, чем еще больше раззадорил Малиновского и остальных. Всей ватагой навалились на него.
— Отстаньте! Отстаньте! — отбивался Виля, но его никто не слышал.
Подростки смеялись, мешали друг другу, может, поэтому им не сразу удалось совладать с ним, но скоро сопротивление было сломлено, простыня затрещала. Кюхлю повалили на пол, с удовольствием разодрав простыню.
— Что у нас за хоботок?! — приговаривал Малиновский, хватая Кюхлю, лежавшего ничком, за плечи и переворачивая. — Сейчас поглядим! Ну-ка, помогите, братцы! Раз-два! О! Дров ни полена, а хуй по колена!
— Да это целая оглобля! — взвизгнул Гурьев. — Какая прелесть! Дай потрогаю. Какой мягонький! А вы говорили единорог! Разве это единорог? Это тряпочка. А попа — прелесть!
— В Эрмитаж его! В Кунсткамеру! — закричали другие.
— Кюхля войдет в анналы!
— Куда войдет? — покатился кто-то со смеху. — В каналы?
— Экие вы, барчуки, бесстыдники! — подскочил к ним сзади дядька Матвей, кривой на один глаз, и огрел Мясоедова, который был снова в самой гуще событий, мокрым веником по спине. Мясоедов ощерился на него, но от поверженного Кюхли отстал.
С визгом разбежались, увертываясь от раздаваемых направо и налево ударов, и другие воспитанники.
— Доложу господину надзирателю! — пригрозил Матвей, размахивая веником. — Охальники! — покачал он головой. — Вставайте, вставайте, барин! — потрогал он за плечо Кюхельбекера.
Кюхля рыдал, распростертый голым на мокром полу, и не слышал его.
— Кто ж знал, что он как красная девица? — проговорил Ваня Пущин с оттенком пренебрежения Саше Пушкину, надевая в предбаннике нижнее белое белье. На воротничке рубахи у него была пришита тряпочка с написанной синими чернилами фамилией и тринадцатым номером. Он, скосив глаза, посмотрел, где пришита у него эта тряпочка, внутри или снаружи. Тряпочка была внутри, значит, надевал он рубашку правильно, не наизнанку.
У Пушкина рядом с фамилией значился номер четырнадцатый. Он надел рубаху, проследив, чтобы тряпочка с номером была внутри с правой стороны.
Рядом с ними под номером тридцатым одевался князь Горчаков, который сказал менторским тоном:
— Некоторым свойственна врожденная стеснительность. Таким трудно бывает с дамами. — Князь обсуждал все с оттенком некоторого пренебрежения, как что-то бесконечно далекое от него самого; уж он-то хорошо знал, что с ним никто таких шуток не позволит, так он привык держать себя с младых ногтей.