Шрифт:
Горголи, разумеется, не знал, что молодой Пушкин посчитал письмо полицмейстера за оскорбление и мгновенно нанес свой укол. Пушкин любую обиду, даже самую малую, запоминал и рано или поздно отмщал. Ничего не мог с собой поделать, помнил зло, долго хранил это воспоминание, и в нужный момент оно выплывало из закромов его памяти. А тут и долгой памяти не понадобилось, тут же и уколол, благо фехтовал словом отменно. Хотя если б дошло до настоящего фехтования на шпагах, то тут бы Горголи дал фору поэту — Иван Саввич и прежде был одним из лучших фехтовальщиков Петербурга, однако и с летами не потерял форму.
— Что ты делаешь? Что ты делаешь, безумец? — кричал Сергей Львович Пушкин сыну Александру. — Дуэли едва ли не каждый день, ссоры, о которых все говорят, наконец, твои эпиграммы! Зачем задираешься к каждому встречному? Зачем поссорился с Карамзиным? Зачем накатал на него эпиграмму, обидел старика, который так привечал всегда тебя?! Ради красного словца? Ты понимаешь, как тебе может быть нужен Николай Михайлович с его влиянием у государя, у государыни? — Он понизил голос. — А на государя стихи? Ты сошел с ума! Никому не сознавайся! Ни одной душе! А на Аракчеева эпиграмма? — Сергей Львович схватился за голову, все более и более сам пугаясь того, что говорил. — Змей узнает — не простит! Тебя забреют в солдаты, пойдешь на Кавказ под пули чеченцев!
— Лучше пуля чеченца, чем духота Петербурга.
— Слова! Бахвальство! Поза! — заметался по комнате отец. — Всё слова, пока по-настоящему не запахло жареным! Куда ни приду, кругом только и говорят о моем сыне, во всех гостиных, на вечерах, обедах, балах, и чаще всего, заметь, неодобрительно.
Александр усмехнулся и сказал спокойно:
— Без шума, батюшка, еще никто не выходил из толпы. Пусть говорят, и говорят как можно больше! Принимают меня, однако, во всех домах охотно. О чем еще может мечтать поэт! Это ж слава…
— Полно, батюшка, о поэте ли говорят? О шалуне, о безобразнике, бретере, пропойце!
— Какой я бретер! Ни одной смертельной дуэли. А последнее — вообще ложь! Бахвалюсь я часто, но пью умеренно.
— В компании завзятых пьяниц… — подхватил Сергей Львович. — Василий Андреевич говорил со мной о твоем поведении. Он не одобряет твою дружбу с царскосельскими гусарами.
— Среди гусар, батюшка, много образованных, мне есть чему поучиться.
— Образованные! Куда там! Василий Андреевич, пока жил при дворе, насмотрелся в Царском Селе и Павловске на их выходки. Их не сдерживает ни в чем даже присутствие императорской фамилии. Говорят, один из них голую жопу, поворотившись спиной к дворцу, показывал. Императрицы видели…
Александр рассмеялся беззаботно и подумал: «Надо бы спросить у Пьера, кто это отчудил?»
— Смейся, смейся, как бы плакать не пришлось, — укоризненно покачал головой Сергей Львович. — Ты бы посмотрел на других своих старших друзей: я не говорю о Василии Андреевиче, тебе и мечтать о таком положении, как у него, не можно. Возьми князя Вяземского, добился места, уехал в Варшаву, служит достойно, речь государя на сейме кто переводил? Князь! Батюшков года два добивался места и уехал! В Неаполь! Сверх штата в миссию! И ведь они тоже поэты, да не хуже тебя, милый друг. Теперь на службе, достойное жалованье получают. А Плетнев?
— Я, батюшка, сегодня не намерен с тобою ссориться. Ну не служу я! Не желаю… И ничуть об этом не жалею. А о чем действительно жалею, так это о том, что под горячую руку написал эпиграмму на Карамзина. Да и то только одну, а мне с десяток приписали. Теперь, батюшка, всякое вольное слово, всякое сочинение возмутительное приписывается мне, как всякие остроты — князю Цицианову. От дурных стихов я не отказываюсь, надеясь на свою добрую славу, а от хороших, признаюсь, сил нет отказаться, — рассмеялся Александр. — Вот и гуляет под моим именем что попало.
— Вот такое у тебя имя, — вздохнул Сергей Львович.
— Да, — согласился Пушкин. — Имя есть. Плохое или хорошее, но есть.
Он замолчал, ему не хотелось ссориться, сегодня предстояло идти на бал к Лавалям, где он рассчитывал увидеть свою новую любовь, о которой он молчал и чувствами к которой ни с кем не делился.
В этот зимний сезон стала выезжать на балы восемнадцатилетняя Софья Потоцкая, дочь когда-то знаменитой красавицы-гречанки графини Софьи Константиновны Потоцкой. Дочь с матерью недавно приехали из Варшавы, где были проездом и где дочь уже успела вскружить голову князю Вяземскому, о чем рассказывал Александр Иванович Тургенев, принимавший в этой семье участие. Князь Вяземский в своих письмах Тургеневу называл младшую Софью Потоцкую «похотливой Минервой» или «Минервой в час похоти». Минерва была богиня-девственница, покровительница ремесел и искусств.
— Девственница в час похоти! Каков образ! И можно представить, чем она занимается в этот час, — смеялся, передергивая плечами, Тургенев. — Ты посмотри на нее, Пушкин. Представляю, какова была ее мать в ее годы в объятьях светлейшего князя Потемкина!
— Она была любовницей Потемкина? — У Пушкина загорелись глаза от любопытства. — Расскажите, Александр Иванович, все, что знаете.
И Тургенев поведал Пушкину совершенно фантастическую историю матери Софьи Потоцкой, Софьи Константиновны Клавона-Витт-Потоцкой.