Шрифт:
Вот и сейчас Оленин важно выступал впереди всех с большим луком в руке. Он любил обучать всех стрельбе из него. Радом с ним шла с колчаном стрел его младшая дочь Annette Оленина, короткостриженый после болезни шестилетний ангелочек. Уже в этом возрасте она подавала все признаки красоты необыкновенной, а сейчас, в коротенькой юбочке и с колчаном, с мальчишескими ужимками, походила на Амура.
— Константин Николаевич, пожалуйте с нами, — стали зазывать его, но Батюшков, сославшись на усталость, а на самом деле не увидев среди гостей Анны Фурман, ради которой он приехал, направился в дом.
Как он и ожидал, Аня была возле своей благодетельницы Елисаветы Марковны, лежавшей на широком диване посреди обширной гостиной. Вокруг хозяйки клубились гувернантки и наставники ее детей, французы и англичанки, дальние родственницы и воспитанницы, проживающие у нее, несколько подчиненных хозяина, давно уже обратившихся в домочадцев. Если не считать тех, кто ушел гулять с самим хозяином. Дом был русский, патриархальный, похожий на Ноев ковчег.
Он был влюблен в Анну Федоровну еще до нашествия двунадесять языцев, помнил о ней все эти годы, но память его тлела в глубине души, не возгораясь страстью. Лишь теперь, по приезде, он понял, какой он носил в душе пожар.
Пипинька всем нравился. Оленину, наверное, еще и потому, что был почти такого же маленького роста, как и он сам. Елисавете Марковне, потому что был поэт, а поэтов в доме самого большого дилетанта тогдашнего Петербурга просто боготворили. Не нравился он, кажется, лишь одной Анне Фурман, воспитаннице Елисаветы Марковны, но ее мнение можно было не принимать во внимание. Она была бедна, в девках засиделась, и от нее ожидали покорности, с коей она и принимала ухаживания Батюшкова, ожидая, когда же последует от него предложение. Все ждали этого предложения.
Он так летел к ней, а когда увидел, растерялся. Ему вдруг стало казаться, что заметна сыпь, из-за которой он старался не выезжать из дому, и он все трогал и трогал себя за шею, желая удостовериться, что чирьи надежно скрыты под воротником рубашки. Заметив его смущение, но не поняв его причины, хозяйка, избрав уместный предлог, почти приказала своей воспитаннице прогуляться с Батюшковым. С ними хотела увязаться старшая дочь Олениных, Варвара, но мать оставила ее с собой.
Едва они вышли в сад, как их внимание привлекли крики, раздававшиеся от бани, где в двух комнатках на чердаке проживал Иван Андреевич Крылов, баснописец и сослуживец Оленина, завсегдатай приютинской мызы.
Возле бани, выделенной ему под проживание, выстроенной в античном стиле с портиком и которую все теперь называли «крыловская кельюшка», стояла лазоревая карета, запряженная четверкой цугом с форейтором на правой уносной лошади. Два ливрейных лакея в синих сюртуках с малиновыми воротниками и обшлагами, с золотыми галунами на треугольных шляпах, соскочили с запяток, открыли дверцу с золоченым гербом и помогали выбираться из кареты престарелому графу Дмитрию Ивановичу Хвостову, прибывшему вслед за Батюшковым в Приютино. Маленький, сморщенный, сухонький старичок, потрясая густо напудренной головой, двинулся к Ивану Андреевичу. Крылов, в вечно грязной, заляпанной соусом и пятнами кофе рубахе, с мохрами, торчащими в разные стороны, похожий на хомяка, потревоженного возле своей норы, стоял на задних лапах на пороге бани под портиком и, воздевая руки к небу, кричал:
— Нет, нет и нет!
— Иван Андреевич, не обессудьте, — кряхтел граф, подбираясь к нему бочком и доставая из кармана светло-серого фрака листки. — Стихи легкие, как перышко голубя. «Ода соловью». То есть вам, несравненный Иван Андреевич!
— Мне? — удивился тот. — Не похож я на соловья. На старую курицу похож, а на соловья — нет!
— Это иносказание, — мягко пояснил ему граф Хвостов.
— Вроде того зубастого, что ли? — вскричал Иван Андреевич. — Не хочу!
— Какого зубастого? — не понял граф.
— Голубя вашего, с зубами… Тоже иносказание.
— Ну уж! А как еще сказать, что голубь перегрыз сеть?
— А он перегрыз?
— Перегрыз, сам видел, батюшка! Какое тут иносказание! Не стану же я, в самом деле, врать-то, не мальчик!
Со стороны понять их было трудно, но Батюшков с Анной улыбнулись, хорошо зная подоплеку их перебранки.
Граф досаждал всем своими стихами, он печатал их на свой счет на прекрасной веленевой бумаге и развозил по знакомым. За ним всегда ходил гайдук, а то и два, с корзиной стихов. В первую очередь он обеспечивал своей продукцией всех литераторов, которых уважал, а Крылова граф Хвостов уважал более остальных. Крылов ему намекал на голубя, который в стихах графа что-то перегрызал зубами, над этими строчками много смеялись в обществе.
— Стой на месте, — закричал Иван Андреевич, загораживаясь от графа. — Не подходи! У нас, братец, ежели ты опять привез стихи, теперь новое правило. Читаешь стих, покупай бутылку шампанского.
— Согласен, батюшка, — потер ручками граф, подгребая еще ближе и заключая Крылова в объятья. — Согласен на всё! Присядем-ка вот тут!
— За каждую строфу! — подчеркнул Крылов. — Целую бутылку!
— Отчего ж, можно и за каждую!
— Так ведь у тебя так каждый стих золотой будет!
— А он и есть золотой!