Шрифт:
Время шло. Приближался назначенный час. И в назначенный час я была у дверей старика.
Он отворил мне сам, тотчас же. Никого, даже той женщины, служанки, я не видала. Старик держал в руках зажженную свечу, хотя в прихожей и в приемной горели лампы.
— Это вы, дитя мое, — сказал старик. — Вы пришли. Я так и думал.
Он был в том же сером халате, весь совершенно такой же, как накануне, — и весь совершенно другой: он трясся, точно от захватывающей тайной радости, смешанной со злобным испугом, почти ужасом. Он был похож на трусливую и гадкую старую птицу, серую, — и по-птичьи втягивал лысую голову в широкий ворот халата. Птица была трусливая, но большая и сильная. Силу я тотчас же в нем почувствовала — и опять поняла, что он меня не обманет.
В приемной старик, не выпуская из рук свечи, остановился, точно еще больше струсил, и сказал:
— Вы подумали, дитя мое, вы сами решили… Я советовал вам подумать. И вы, после свободного размышления, пришли ко мне, не правда ли, с тем же требованием, чтобы я…
— Да, да! — вскрикнула я нетерпеливо. — Вы не будете повторять мне все снова! Это решено!
Его дрожь заражала меня. Я уже не смеялась и не радовалась. Беспокойство, нехорошее и невнятное, меня захватывало. Я испугалась, что придет страх. Очень он был где-то близко… а страху, казалось бы, неотчего явиться.
— Долго вы будете еще мяться! — почти грубо крикнула я.
Старик тотчас же повернулся и, промолвив с неожиданным спокойствием и строгостью: «Идите за мной», — направился к двери в углу, которой я раньше не заметила. Отворил ее и прошел.
Я промедлила на пороге мгновенье, только одно мгновенье: словно чья-то тихая, ласковая рука попыталась удержать меня, но она отстранилась, внезапный страх скользнул по мне и исчез, точно холодная мышь пробежала по телу, — и я вошла за стариком.
Очень большая — громадная — комната с низким потолком, и совершенно пустая. Только потолок, пол и очень гладкие, очень белые стены. Даже окон я не заметила. В одну стену, впрочем, был вделан камин, огромный, черный, как раскрытый старческий рот. На камин мой спутник поставил свечу. Я увидала, что за камином, отставленный почти на середину комнаты, стоит стул, самый простой, деревянный, — и только один.
Мне теперь казалось, что я опять ждала чего-то особенного, мягких светов, таинственных ковров, одуряющих курений, чего-то волшебно-пугающего, а странная пустота и белизна комнаты обманули меня, и страх, ползающий близко, был не тот, которого я, может быть, хотела, но нехороший, невнятный, тупой — и тоскливо-душный, похожий на тусклый свет свечи в огромной комнате.
— Сядьте, дитя мое, сядьте на стул, — сказал старичок суетливо, все с той же злобно-ласковой трусливостью. — Сядьте. Сейчас… Сейчас…
Я покорно села, как стоял стул, спиной к камину, лицом к сплошной белой стене, бесконечной, сливающейся и с потолком, и с другими белыми стенами. Я уже немного оправилась и даже подумала о том, что прежде меня занимало. Рассказывать он, очевидно, мне не будет. Может быть, я увижу себя и все на этой белой стене.
Но стена белела гладкая, мертвая.
Старичок перестал суетиться.
— Дитя мое, — проговорил он холодно и твердо. — Я должен отвечать, если… В последний раз: вы хотите?..
— Да. Да, — сказала я. Но сказала, уже не думая, что говорю, сам язык сказал.
Старик вынул белый шелковый платок из кармана халата.
— Хорошо. Хорошо. Пусть исполнится, — заговорил он быстро. — Сидите спокойно. Ничего. Я только положу вам руки на голову. Но сам я не должен видеть. Мне нельзя. Я не должен. Вот, я завяжу себе глаза.
И он дрожащими пальцами стянул узел платка на лысой голове. Платок был большой, и концы смешно свешивались вниз. Но тотчас же старик зашел сзади стула, и я только слышала его лепетанье:
— Сейчас. Сейчас. Вы здесь? Я опущу руки вам на голову. Я опущу — и подниму. И больше ничего… ничего…
Лепетание замолкло. Я почувствовала, как он медленно опускает, вероятно, сложенные, руки на мою голову, еще не касаясь ее. Вот, коснулся… О, какие тяжелые! Коснулся, опустил и…
И тотчас же поднял. Между движением его рук вниз и движением вверх — не прошло никакого времени. Сколько бы мы не уменьшали время — до тысячной, до миллионной секунды — все же это будет некоторое время, а тут не было никакого. Но лживее всего — сказать, что не было ничего. О, ничего! Нет, все — не было только времени.
Я встала. Обернула к старику лицо. Он сорвал повязку и поглядел в мое новое, теперешнее, лицо близко — и помню его глаза: жалкие, жалобные и ненавистнические, и полные страха смерти. Такими глазами убийца или насильник смотрит на дело своих рук.
Он взглянул — и отвернулся. Я пошла вон, не оглядываясь. Он остался.
VIII
— Вам еще не ясно, что было со мною тогда, в тот… промежуток, между двумя движениями его рук, когда не было времени. Трудно понять это обыкновенному, счастливому, живому человеку. Я постараюсь сказать, но если вы чего-нибудь не поймете — замените темное место верой: вам это доступно.