Шрифт:
Иван пришел чистый, выбритый, совершенно трезвый, хоть и опухший, и какой-то пришибленный. За те несколько лет, что они не виделись, он сильно постарел, усох, ссутулился, в глазах появился затравленный блеск, в речах – сбивчивость и постоянное стремление в чем-то оправдаться.
– Хорошо выглядишь, – усевшись, сказал он. – Да, кому жизнь сладкая карамелька, а кому… – Он страдальчески вздохнул.
– Как ты?
– Я-то? – Он с усмешкой оглядел ее. – Теперь-то уже ничего. Устраиваюсь помаленьку. А вот тогда… Хотя откуда тебе знать? Что такое ломка, представляешь себе? А аверсионная терапия?
– Нет.
– И не дай Бог узнать… Да и после больницы не лучше было. Ты ушла, родные отец с матерью бросили, как пса, подыхать в конуре… Кстати, не боишься, что тебя со мной увидят?
– Нет, а с какой стати? – удивленно спросила Таня.
– Как, так ты ничего не знаешь? Впрочем, понимаю, тебе же это неинтересно… В общем, я в диссиденты попал.
– Ты?
– Представь себе.
– Это из-за… из-за стихов твоих?
– Какие на фиг стихи?! Благодетель мой, Федор блин Михайлович, пожировал с годик в своей Швейцарии, прижился, гад, и возвращаться не пожелал. Устроил пресс-конференцию, поведал, понимаешь, миру о бесправном положении мастеров слова в СССР. А что я в КГБ полгода бегал, как на работу, объяснения давал, заявления подписывал…
– Господи! И как же ты теперь?
– Ничего, добрые люди пригрели. Причем те самые чистоплюи, которые раньше от меня нос воротили, даже не будучи знакомы – прислужник, дескать, партийного лизоблюда, продажная шкура. А теперь тот же самый Золотарев у них в героях ходит, а я – ну, не в героях, конечно, но в жертвах системы… В общем, устроили меня в журнал «Звезда» внутренним рецензентом – читаю рукописи, которые им шлют со всей страны, и обстоятельно разъясняю гражданам, по какой именно причине их гениальное творение в ближайшее время опубликовано быть не может. Подписывает это, конечно, другой товарищ, но денежки мои… И Одиссей Авенирович, спасибо ему, не забывает.
– Большие сдвиги? – усмехнувшись, спросила она.
– Какие сдвиги? – не понял он. – Все то же самое. Песню по радио слышала? «Завод родной, инструментальный»?
– Нет, конечно.
– Послушай. Слова мои. Объявляют, что Пандалевского.
– Так все один и живешь?
– Разве это жизнь?.. Ну да, в общем, один…
У меня, знаешь, после всего… ну там, больницы и до нее… в общем, по этой части не того…
– Бедный! Ты, главное, не особенно пей, глядишь, все и образуется.
– С бухаловым я наладился. Стабилизировался, можно сказать. Раз в два-три месяца спускаю лишнее напряжение. Заранее готовлюсь, денежки рассчитываю. Чтобы, значит, недельку погулять, недельку поболеть, и со свежими силами… Научился.
Он проглотил несколько ложек мороженого, потом покосился на нее:
– Ты меня сюда зачем вызвала? О здоровье спросить?
– Да нет, собственно. Вот, посмотри. Она протянула ему папку с бумагами. Он раскрыл, почитал, безропотно подписал заранее заготовленное от его имени заявление, не задав ни одного вопроса, и откланялся. Таким Таня его еще не видела и не могла определить, как он воспринял ее решение о разводе. Впрочем, он и сам этого понять не мог.
Рассмотрение заявления о разводе гражданина Ларина Ивана Павловича и гражданки Лариной Татьяны Валентиновны в Красногвардейском районном суде было назначено на 24 июня.
После этого они несколько раз созванивались, уточняли дату, и Иван всякий раз говорил, что все помнит и непременно будет.
Девятого июня он получил сразу за четыре внутренних рецензии, пришел домой, заставил себя сесть за еле-еле начатый заказ от Пандалевского – сценарий праздника ПТУ при Металлическом заводе, – но не смог унять внутренней вибрации, крякнул и спустился в угловой гастроном…
…Поначалу пришли почти абстрактные формы, иллюзорные в минимальной степени, лишенные материальности. Черной трещинкой с потолка спрыгнул злой астрал, ломкий и металловидный. На изломах он шипел и плевался электрическими искрами. Боязнь оказывалась сильнее желания, и астрал отскакивал от дрожащих рук, убегал в угол или на шкаф и шипел оттуда:
– С-с-сволочь!
Добрый астрал выплывал снизу – из пола, из кровати или из ладони. Он давался в руки, не ломаясь ни в прямом, ни в переносном смыслах. Он не стрелял искрами, а лишь жалобно тянул одну ноту – какую-то несусветную, такую не найдешь ни в каких клавирах. Нота пугала, но больше притягивала. Это был либо очень добрый, райский астрал – либо мертвый, ибо он был похож на белейшую дымную спираль и уходил неизвестно куда.
После прихода второго астрала Иван и сам временно умирал, а потом формы жалились, мягчали, порождая иллюзию, будто с ними можно активно взаимодействовать, а то и вообще сливались с физической данностью. Так, Ивану запомнилось окно, под которым беспрестанно маршировали, готовясь к параду, курсанты и распевали бравые строевые песни совершенно непристойного содержания. Потом пришел зелененький. Разведчик.
Он неуверенно попрыгал по стенке, состроил ученическую, немного стеснительную гримаску, а когда Иван зашипел на него – тут же вежливо исчез. Но потом появился снова – возможно, не он, а другой – и привел двух зелененьких. Зелененькие кривлялись уже более настойчиво, а один до того обнаглел, что спрыгнул Ивану прямо на рукав. Иван захотел сбить его щелчком, но палец пронесся сквозь зелененького, а тот от удовольствия захрюкал. Потом пришли синенькие и серенькие.
Иногда зелененькие кувыркались, синенькие кривлялись, а серенькие пукали и хрюкали. Иногда же синенькие кувыркались, пукали зелененькие, а серенькие хрюкали и кривлялись. Опять-таки иногда зелененькие хрюкали, синенькие пукали, а серенькие кривлялись и кувыркались. Частенько пукали, хрюкали и кувыркались серенькие, а зелененькие и синенькие кривлялись. Потом начинали пукать и кувыркаться зелененькие, синенькие хрюкали, а серенькие кривлялись. Иногда синенькие пукали, хрюкали и кривлялись, а зелененькие с серенькими кувыркались. А то, бывало, зелененькие пукали, кривлялись и кувыркались, синенькие кривлялись, кувыркались и хрюкали, серенькие пукали, хрюкали, кривлялись и кувыркались. Наконец, синенькие, серенькие и зелененькие хрюкали, кривлялись, кувыркались и пукали все вместе, и чем больше носился за ними с мухобойкой осатаневший Иван, тем головокружительнее становились их курбеты, умопомрачительнее рожи, наглее хрюканье и оглушительнее пуканье. Так проходила вечность. Иван сдался, обвык. Хотя каждый жест синеньких, зелененьких, сереньких причинял душе тягучую, томительную боль, он выделял в их полчищах одного, неотрывно следил за его манипуляциями, покуда остальные не сливались в общее бурое пятно, а наблюдаемый серенький, синенький или зелененький не наливался изнутри прозрачностью, так что сквозь него начинали просвечивать стены, и не истаивал вконец. Ряды врагов редели. Оставшиеся уставали, расползались в томлении по углам, и серым предрассветом вышел розовый.