Шрифт:
– Ты не ревнуешь, потому что хорошо знаешь – я не могу без тебя. Но учти – однажды я переступлю через это. Вон сейчас сколько женщин без мужей. Думаешь, не пригреют?
Догадывался Семён Матвеевич, как бедны и неуклюжи его слова, как никчёмны его откровения по сравнению с тем, что он на самом деле испытывал. А тут ещё проклятый пёс за окном глотку дерёт.
Вышел на кухню, плеснул из чайника – попить, увидел: жена, встав из-за машинки, пришла его кормить. По привычке. Он знал – она это сделает, как всегда, механически, думая о чем-то своём. Сказал с раздражением:
– Можешь не беспокоиться, я поел в чайной.
Ушла. Нет чтобы настоять, усадить, сказать что-нибудь ласковое. Повернулась и ушла!
– Анна, ну как можно дальше так жить? – крикнул он ей вслед, услышав истерический клёкот в собственном горле. – Ты же рушишь всё, что с таким трудом… Понимаешь – нет?..
Молчала Анна.
– За что ты мне мстишь?
Смутная догадка мелькнула в его воспалённом сознании: Да мне ли?.. Может, тому, другому, каким он становится, когда оттуда, из окопной щели, из воя и грохота ушедших лет, вдруг охватывает его жуткая пустота под сердцем?.. И нет под ногами опоры, и он, теряя голову, выкрикивая бессмысленные ругательства, швыряет на пол всё, что подворачивается под руку… Но зачем, зачем того, другого, каким он бывает короткое время, путать с ним, настоящим? Анна, Анна, останови приближение пустоты, помоги, ты же можешь!..
Но лишь жалкие обрывки фраз, нелепых угроз и обид роились вокруг него, снова застывшего в дверях маленькой комнаты. В число обид попало всё – её замкнутость, нежелание ходить с ним в гости и принимать их у себя, отчуждённость сына, невозможность открыть ему прошлое семейного клана Афанасьевых, тяжкие сны, в которых он снова переживал муку плена, отчего по ночам скрипел зубами так, что Анна просыпалась в страхе и будила его.
Семён Матвеевич смотрел на жену, сидевшую у швейной машинки, на её позу, странно сочетающую покорность и упрямство, и тоска по несбывшемуся снова стала щемить его.
– Не хочешь ты меня понять! – крикнул он из прихожей, одеваясь. – Зато я тебя понимаю. Я выясню, кого ты себе завела! Думаешь, всё прощу, как простил того, с кем ты во время войны кантовалась?
Анна, услышав, как он, уходя, хлопнул дверью, тихо вздохнула, так и не сказав ему ни слова. Он всё равно бы ничего не расслышал – ведь его собственные слова звучали в нём самом гулким грохотом.
Весь следующий день Виктор Афанасьев прикидывал, как начать письмо Сталину. Думал об этом в школе и дома, а на улице даже произносил шёпотом первые фразы.
Было слякотно – оттепель растопила снег, ноги разъезжались на скользкой дороге, но он, балансируя, стараясь идти вплотную к забору, чтоб вовремя за него ухватиться, упрямо двигался к киоску, где хотел купить новый карандаш. Старым огрызком писать черновик письма он не хотел – это ему казалось неуважительным по отношению к вождю. Хотя, конечно, Сталин никогда не догадался бы, как был написан черновик, потому что чистовик Виктор намеревался переписать чернилами.
«Уважаемый Иосиф Виссарионович!..» Это начало Виктор забраковал как бездушно-казённое. Нет, надо сразу выразить свои чувства: «Дорогой и любимый…» А может, так: «Дорогой и любимый вождь и учитель…» Но если писать «вождь», то обязательно надо добавить «всех угнетенных народов». И он же еще генералиссимус, где-то это нужно указать. Но – где?
Тут Витька поскользнулся и, ухватившись за штакетину, увидел неуклюжего Земцова Бегемотика, смешно, с прискоком, пересекавшего испятнанную лужами улицу. Сокращённо его прозвище звучало – «Мотик», и, вспомнив это, Витька заулыбался. А Мотик, приближаясь, хаотично махал руками.
– Знаешь новость? – Он был в панике. – В раймаг завезли жилковую леску, уже раскупают! У тебя деньги есть?
Афанасьев полез в карман – стали считать его медяки. Их хватало на два карандаша. Надо было где-то раздобыть солидную сумму – три рубля. Причём – быстро. Кто живёт ближе всех? Мусью! Направились к нему. По переулку, где жил Мусью, тёк ручей – пришлось идти вдоль плетня, цепляясь за его сучья.
Александра Алексеевича они увидели во дворе. Без шапки, в кожаной безрукавке мехом внутрь, всё в тех же галифе и сапогах – он колол дрова. В стороне, на охапке хвороста, сидела Ласка, наблюдая, как разлетаются поленья – с хрустом и кряканьем. Увидев гостей, привстала, замотав хвостом.
Мусью воткнул топор в чурбак, выслушал Мишкину скороговорку, сосредоточенно сдвинув кустистые брови. Быстро шаркнул камышовой дверью, вошёл в коридорную пристройку (стены – из ивняка, обмазанного глиной). Глухо чмокнула другая дверь – в хатку. Вышел он тут же – лицо его снова, как в классе, когда царапал крючком ноготь, было оживлённо – и протянул Мотику трёхрублевую бумажку:
– Давай по-быстрому, одна нога здесь, другая – там. А Виктор тут мне поможет.
Аккуратной стопкой складывал Витька дрова в углу пристройки. Последнюю охапку отнёс в комнатку, к «буржуйке». Учитель, присев, растапливал её, щурясь от валившего дыма. Наконец захлопнул дверцу – огонь загудел, плотоядно потрескивая.
– Аsseyez-vous, s’il vous plaоt [10] , – кивнул на табуретку учитель, и Виктор сел. Его скуластое лицо с бровями вразлёт выражало максимальную сосредоточенность, а сыщицкий взгляд тёмных глаз словно бы фотографировал всё, что видел.
10
Садитесь, пожалуйста (фр.).