Писатель Вильгельм Генацино родился в 1943 году в Мангейме, работал в различных газетах и журналах, много путешествовал, в настоящее время живет в Гейдельберге. Вильгельм Генацино является лауреатом нескольких премий, в том числе Большой литературной премии Баварской академии изящных искусств (1998), а в 2004 году писателю присуждена премия им. Георга Бюхнера – самая престижная литературная премия Германии.
Повесть «Женщина, квартира, роман» носит автобиографический характер и погружает читателя в атмосферу шестидесятых годов. Это история молодого человека, который днем работает в небольшой экспедиторской фирме, а по ночам пишет репортажи в местную газету. Его истинное увлечение – литература. У юноши три мечты: написать роман, купить квартиру и встретить любимую женщину. Повесть Генацино о взрослении, становлении личности и о том, куда приводят мечты.
1 глава
В семнадцать я докатился до того, что без всяких особых намерений стал вести двойную жизнь. Незадолго до этого я вылетел из гимназии, и мне пришлось, по настоянию родителей, пойти в ученики. Сам я тогда не знал, какая из профессий влечет меня. Я был в полной растерянности, но очень хотел успокоить перепуганных насмерть родителей. Идти в ученики мне не улыбалось, но в конце концов я уступил уговорам матери и позволил отвести меня за руку сразу в несколько мест. Беседы о приеме на работу протекали в тягостной и мучительной обстановке. Каждый раз, входя следом за матерью в кабинет шефа, я чувствовал себя затравленным зверьком. Вместо того чтобы произвести хорошее впечатление, я только молча слушал и оглядывался по сторонам. Ни один шеф мне не нравился, я им тоже. А в это утро вообще все шло наперекосяк. Мы сидели напротив управляющего делами большой садоводческой фирмы. Он держал в руках мое свидетельство из гимназии и не скрывал своих сомнений. Даже у садовника оценки по общеобразовательным предметам должны быть выше посредственных, сказал шеф и посмотрел мне прямо в яйцо. Я не решился ответить ему, за меня говорила мать. Она искала все новые и новые оправдания моим плохим отметкам. Например, она вдруг сказала, что и хирург Фердинанд Зауэрбрух [1] тоже был очень плохим учеником, а ведь поди ж ты, стал всемирно известным врачом. Мы с шефом были просто сражены этим фактом и оба уставились на мою мать. Как ей могло прийти в голову связать жалкое существование какого-то школьника-неудачника с жизнью знаменитого Фердинанда Зауэрбруха? Этот управляющий хотел, вероятно, всего лишь выяснить, умею ли я вообще разговаривать. Но меня как заклинило, я не разжимал рта. Я вроде бы смотрел ему в лицо, но на самом деле взгляд мой скользил мимо. За его спиной было большое окно, откуда открывался вид на оживленную улицу. Как раз в этот момент какой-то человек наклеивал на рекламный щит новый плакат. Это был огромный красочный плакат, рекламировавший новый сорт полугорького шоколада. Не прошло и полминуты, как я полностью погрузился в это слово. Я понял, что и сам нахожусь в такой же «полугорькой» ситуации и что этот плакат помог мне осознать мое положение. За эту неожиданную помощь я внезапно воспылал к нему благодарностью. Больше всего мне хотелось записать слово, но сейчас это было невозможно, так что я постарался запомнить его. Дело было в том, что с пятнадцати лет я почти ежедневно занимался литературой. Я читал и писал, писал и читал. Я сочинял маленькие очерки и короткие рассказы и беспорядочно рассылал их в редакции газет и журналов. Спектр изданий был самым разношерстным – от еженедельника с названием «Лукулл», типичного журнальчика для потребителей, всегда лежавшего в мясной лавке, где мы тоже покупали все для дома, до мюнхенского журнала «Симплициссимус», известного не только сатирико-политическими текстами, но и своим славным прошлым, о котором я тогда не имел ни малейшего понятия. Через две минуты шеф дал понять, что «полугорький» разговор о поступлении в ученики незадолго до того, как окончательно стать горьким, закончен и мы можем идти. Мама снова сунула мое злополучное свидетельство в сумочку. Было ясно, что садовником мне не быть, но я нисколько не огорчился. Мне только жалко было мать, она опять сильно расстроилась. Даже в трамвае, на обратном пути домой, ее печаль не рассеялась. Я очень надеялся, что мать не будет хотя бы упрекать меня. Она и в самом деле всю дорогу молчала. И мне очень хотелось поблагодарить ее за это, но я все еще не мог выдавить из себя ни слова. За окном какой-то молодой человек раздавил на остановке о наш трамвай окурок. Я не сдержался и глупо засмеялся. Мать тотчас же посмотрела на меня. Она не понимала, как можно хихикать после такого неудачного дня. Я и сам этого не понимал. Рассердившись, мать нарочно подчеркнуто враждебно стала смотреть мимо меня. Я ничем не выдал себя, что еще меньше, чем свой собственный неуместный смех, понимаю этот ее преследующий двойную цель взгляд (с одной стороны, не смотреть на меня, с другой – держать под прицелом).
1
Зауэрбрух Фердинанд (1875–1951) – немецкий хирург, один из основоположников хирургии грудной клетки. (Здесь и далее примеч. пер.)
Дома меня ждали более приятные неожиданности. Два журнала – один иллюстрированный, посвященный вопросам защиты животных, и один информационный, бюллетень союза фармацевтов, – поместили мои коротенькие заметки и прислали мне обязательные авторские экземпляры. Я уселся в кухне, прочел свои публикации и возрадовался. Мать заперлась в спальне. Кажется, я не был безмерно удивлен, что мои тексты напечатали. и в семнадцать я мнил себя писателем, только не решался объявить об этом прилюдно. Мне было ясно, куда бы я рано или поздно ни поступил учеником, все равно это будет для меня временным пристанищем. В действительности я хотел одного – писать, и чтобы это стало моей главной профессией, причем немедленно. Но как так сделать, я не знал, что и нагоняло на меня тоску. Я спрятал журналы и вскрыл другие конверты. В них лежали тексты, присланные мне назад. Я и их прочел еще раз, задавая себе вопрос, чем же они не подошли. Наиболее интересные из них я вложил в новые конверты и послал в редакции других журналов. Я прислушивался к зловещей тишине в квартире – ни звука, ни шороха. Было не очень приятно сидеть так долго в кухне одному после очередной неудачной попытки устроиться на работу. Прошло уже три недели, как меня вышвырнули из гимназии. До весны, когда я предположительно все-таки должен был поступить куда-нибудь учеником, оставалось еще два-три месяца свободного времени, мне хотелось потратить его на то, чтобы побольше побродить, подумать и начать писать. Мать из спальни не выходила. Она давно уже не разговаривала со мной о своих делах. Когда мне было четырнадцать, я посоветовал ей развестись. Тогда я себе так представлял ситуацию: она возьмет меня за руку, и мы начнем с ней новую жизнь. Но мать не нашла в себе сил для нового разбега, наоборот, от года к году она становилась все молчаливее, слабее и ко всему безразличнее. Порой она даже не замечала, что я сижу рядом с ней за столом и только жду, чтобы она поманила меня начать новую жизнь. Сейчас же я сидел и смотрел на свои неотправленные конверты. Во мне боролись два чувства – желанного и такого нежелательного одиночества. Чем тише становилось в доме, тем больше угадывалась за скудостью дня скудость и убогость самой жизни. Зачем же позволять унынию овладевать моей душой? Я взял конверты и вышел из дома.
На почте в это время, к счастью, народ не толпился. Наклеивая марки, я увидел перед окошком слева от себя забытый кем-то букет роз. Завернутые в тонкую бумагу бледные розы никого вокруг не волновали. Я вспомнил про Гудрун, я собирался попозже зайти за ней после работы. Она очень обрадуется, если я встречу ее с цветами. Я подошел к тому левому окошку и снова купил для проформы десять почтовых марок про запас, для следующей отсылки рукописей, которые не заставят себя долго ждать. Отходя от окошка, я забрал букет и уже дошел с ним почти до самой двери, как вдруг услышал позади себя голос почтового служащего, тот даже привстал, чтобы докричаться до меня. «Разве это ваши цветы?» – спросил он меня, перекрывая голосом все пространство. «Нет, – ответил я и пошел назад к окошку, – я подумал, их кто-то забыл, я хочу сказать, потерял, ушел и оставил, и, если я их не возьму, их просто выбросят». – «Ах, вот как! – воскликнул почтовый служащий. – Да разве можно брать чужой букет! Наверняка тот, кто забыл его, сейчас вернется за ним, так что положите цветы на место!» Мужчина решительно отобрал у меня букет, а может, я и сам протянул ему розы через стойку. Я не стал задерживаться на почте и смотреть, как он осудительно качает головой, а быстренько повернулся и тут же ретировался.
Дважды за этот день меня постигла неудача, пусть на сей раз и пустяковая. Но по сути, как в первом, так и во втором случае я не смог соответствовать ситуации. Я принялся бесцельно бродить по городу, молча изучая, что лежит на задних сиденьях припаркованных машин. Через какое-то время я начал вслух называть увиденные мною предметы. Журнал. Карта города. Авоська. Меховая шапка. Апельсины. Шерстяной плед. Перчатки. Пустышка. Трубка. Странное дело, но за этим занятием я перестал ощущать себя неудачником. Я прошел примерно три улицы, заглядывая в стоящие на обочине машины, и произнес вполголоса в общей сложности, наверное, двести слов. Мое настроение решительно изменилось, я вновь почувствовал себя на коне. Еще два года назад я скитался по этим улицам в поисках так называемого литературного кафе. В книгах я читал, что писатели обязательно встречаются в кафе и даже сидят там и пишут. Но к сожалению, мои поиски не увенчались тогда успехом. Не было в нашем городе ни литературного кафе, ни пишущих там писателей. Однако я наткнулся во время своих блужданий на несколько похожих заведений и среди них на кафе «Хильда», куда сейчас и вошел. Оно представляло собой большое мрачное помещение с потемневшими от времени обоями и несколькими круглыми, шарообразными лампами, низко свисавшими с потолка. Кафе «Хильда» (как и значительная часть его посетителей) уцелело еще с послевоенных времен. Внутри пахло горелым молоком, порошковым какао, дровами и тортами. Весь обслуживающий персонал состоял из одной, уже немолодой, сильно накрашенной женщины в черных шерстяных носках поверх нейлоновых чулок и туфлях с золотыми блестками. Бедра у нее были обтянуты узенькой юбочкой, а поверх юбки надет длинный и тоже в обтяжку свитер. Время от времени она уходила за стойку и подводила карандашом глаза. Я сел в самый дальний угол, откуда мог наблюдать за стойкой и входной Дверью. Кроме того, справа от меня находился так называемый читальный уголок. Я робко поискал новые для себя журналы, куда можно было бы отправить свои тексты. Найдя такой, показавшийся мне перспективным, я списал адрес редакции. На стойке крутилась под стеклянным колпаком круглая ваза-этажерка, где на трех уровнях размещались четыре начатых торта. Вместе с вазой вращались две небольшие неоновые трубки, заливая торты безжизненным холодным светом, точь-в-точь как на вокзале. В те минуты, когда не было работы, женщина останавливалась возле крутящейся этажерки и смотрела на вращающиеся торты. Я тоже время от времени глядел туда и не мог объяснить, чем меня завораживает эта картина. В кафе вошла женщина с ребенком и поискала глазами столик недалеко от меня. В руках у нее была хозяйственная сумка, откуда выглядывали две рыбьи головы. Рыба была завернута в газету, но обертка по дороге съехала, а женщина этого, очевидно, не заметила. Так что из-под стола, за который села женщина, теперь поблескивали две золотистые копченые селедки. Ребенок сказал, обращаясь к женщине: ты самая лучшая мамочка на свете. Женщина была тронута и взглянула на меня. Я подал знак, что слышал реплику ребенка и понимаю ее материнскую растроганность. Не прошло и полминуты, как мне захотелось писать. Я достал из кармана куртки пустой конверт и стал описывать разыгравшиеся у меня на глазах сценки. Начал я с матери и ребенка. Ребенок сказал женщине: ты самая лучшая мамочка на свете. Женщина была тронута и взглянула на меня. Ребенок сказал это так, писал я, будто бы собрал сведения о многих матерях и его собственная мать оказалась в их ряду победительницей. Внезапно мой собственный текст показался мне чужим. Мне не понравилось, что я подвергаю критике ребенка. Выходит, я захотел описать эту небольшую сценку только для того, чтобы опротестовать мысли пятилетнего малыша? Тогда я начал спрашивать себя при каждой следующей фразе, прежде чем написать ее, достаточно ли она хороша или всего лишь правдива, или, может, только хороша, но недостаточно правдива; а может, только интеллигентна, но зато отмечена налетом грусти; или, может, она хороша и печальна, но, к сожалению, недостаточно правдива; или только правдива, но недостаточно хороша; или только выразительна, но недостаточно хороша и правдива; или только интересна сама по себе, но не выразительна и недостаточно правдива и вообще плохо написана. Вскоре я перестал писать и устало обвел зал глазами. Отдельные детали нравились мне тем больше, чем дольше я их разглядывал (темные обои, желтые лампы-шары, крутящиеся тарелки с тортами, черные шерстяные носки, отливающие золотом копченые головы селедок), но мне пока никак не удавалось передать несколькими незначительными фразами тот удивительный покой, который исходил, казалось бы, от их гротескового и потому несовместимого соседства.
Четыре часа спустя я ждал на бензоколонке в промышленной зоне города окончания рабочего дня Гудрун. Она была старше меня на три года и работала секретаршей в одном конструкторском бюро. Ее отец не вернулся с войны, они жили вдвоем с матерью в небольшой квартирке в полуподвальном помещении. И хотя мы недавно знали друг друга, У нас уже была общая сберкнижка, куда каждый из нас клал ежемесячно пятнадцать марок, за что нас хвалила мать Гудрун. Мы еще ни разу не спали вместе, но уже решили, что у нас будет двое детей – мальчик и девочка. Мы не хотели преждевременно рисковать. Не прошло и трех месяцев, как сестре Гудрун Катрин пришлось срочно выходить замуж. К такой «свадьбе с животом» (как выразилась Гудрун) мы не были готовы. Нас нисколько не пугало, что мы уже и мебельный магазин выбрали, где будем покупать через несколько лет обстановку. Но сначала, как неустанно повторяла Гудрун, я должен найти себе место ученика, причем как можно быстрее. Но вот дверь конструкторского бюро отворилась и вышла Гудрун. Я смотрел, как она шла ко мне и при этом немного смущалась. Она была хрупкой брюнеткой. Едва оказавшись рядом, она тут же спросила, чем я сегодня занимался. Я умолчал, что два часа просидел в кафе «Хильда», мне не хотелось прослыть в ее глазах бездельником. Вместо этого я выдал ей очередную порцию своей бесконечно длинной и путаной лекции, начавшейся сегодня с истории об огромном деревянном ящике, в котором Томас Вулф [2] хранил рукопись романа «О времени и о реке». Я красочно и подробно описал ей, какую гигантскую работу проделал редактор Вулфа Максвелл Эвартс Перкинс, чтобы сделать из этой бесконечной писанины читабельный роман. От Томаса Вулфа я перешел к четырем псевдонимам Курта Тухольского и к тому, как он в состоянии депрессии покончил с собой в Швеции. От Швеции было совсем недалеко до норвежца Кнута Гамсуна и его нищенской жизни голодающего литератора в Кристиании, чему он положил конец, бежав в Чикаго. Последним писателем из всех, кого я перебрал за сегодняшний день, был Кафка. Я говорил и говорил про его родной город Прагу, хотя сам знал про него только по книгам. Мое незнание лишь подстегивало мое воображение. Я так увлеченно рассказывал о Франце Кафке, словно был знаком с ним лично и каждый день узнавал что-нибудь новенькое о его жизни. Отчасти так оно и было. В это время я читал о нем все, как и все его произведения, какие только мог купить, и тут же сообщал об этом Гудрун. Я шел и время от времени поглядывал на нее, улыбаясь ей, нет я просто проверял, слушает она меня или я ей уже до смерти надоел. Тем не менее моя сегодняшняя лекция закончилась только перед самым ее домом. Я вошел с Гудрун в подъезд и страстно поцеловал ее, поскольку мы думали, что страстные поцелуи и есть доказательство нашей любви и гарантия нашего будущего. В действительности я ничего не ощущал и подозревал, что, целуя Гудрун, словно целую воздух, а ее тут как будто и нет, и благодарил в душе Франца Кафку за то, что он снова меня разогрел.
2
Вулф Томас Клейтон (1900–1938) – американский писатель: автор многих романов, в том числе «О времени и о реке» (1935)
Уже через неделю мать снова представляла меня в разных отделах кадров. Во вторник мы ходили в кондитерский магазин, в среду на шинный завод, а в четверг – в пивоварню. Было совершенно ясно, что не имеет никакого значения, какую профессию я получу и какая фирма возьмет меня в ученики. Близилось Рождество, а мне по-прежнему нигде и ничего не светило, никто не хотел брать меня и чему-то обучать. В те времена я еще с удовольствием рисовал и любил чертить. Поэтому мать таскала меня по разным мастерским, выполнявшим графические работы, и маленьким рекламным агентствам. Она верила, что там смогут сделать из меня художника. Эта наивность трогает меня еще и сегодня. И хотя мать почти всегда была занята исключительно своими жизненными передрягами, я ощущал в ее Душевном стремлении развить мои способности нежность и теплоту. К сожалению, и в мастерских графиков, и в рекламных агентствах я ни на кого не произвел хорошего впечатления. Правда, в рекламном ателье SIGNUM меня чуть было не приняли на работу. Шеф неожиданно заинтересовался моими карандашными рисунками, и я также неожиданно выразил готовность сказать несколько слов о назначении этих рисунков и возможности их использования в рекламных целях. Этим я обратил внимание шефа на себя. Но потом шеф сделал роковую ошибку. Рассматривая мои рисунки, он открыл бутылку готового какао, выпил ее наполовину одним залпом и поставил на свой рабочий стол. Меня тут же затошнило при виде этой полупустой бутылки, где по внутренней стенке сползали коричневые разводы. Мне никак не удавалось не замечать этого. Напротив, я неотрывно следил, как отдельные капли образовывали ручейки и стекали вниз, и опять умолк. Я даже не заметил, как шеф задал мне еще несколько вопросов. Было ясно, что после того, что произошло, я не останусь и в этом месте. Тем не менее по дороге домой между мной и матерью неожиданно случилось нечто вроде сердечного сближения. Два месяца назад я дал ей почитать письмо Кафки к отцу. Все это время она молчала и не говорила ни слова, и вот сейчас, в трамвае, вдруг сказала: всё, что пишет юный господин Кафка, чистая правда, слово в слово. И стала рассказывать про своего отца и братьев, а под конец и про мужа. Больше всего меня тронули ее слова «юный господин Кафка». Это звучало так, словно Кафка вовсе и не умер, а напротив, мы его частенько видим, потому что юный господин Кафка живет с нами в одном доме. И вот теперь мы сидим вдвоем в этом трамвае, едем домой и, возможно, снова повстречаем в подъезде нашего потрясающего соседа Кафку. Мать охотно включилась в игру, которую я не замедлил выдумать.
– А ты пригласишь господина Кафку, если мы случайно встретим его в подъезде, к нам пообедать?
– А он что, голоден? – спросила она.
– Думаю, да, – ответил я, – он ведь работает в страховом агентстве и получает немного.
– И ты считаешь, парочка оладий его вполне устроит?
– А почему же нет? – удивился я.
– Ну тогда пожалуйста, я не против, – сказала она и засмеялась.
Только в середине февраля ей удалось пристроить меня в одну торгово-коммерческую фирму, занимавшуюся обучением кадров в процессе работы. Через полтора месяца, 1 апреля, я переступил порог транспортно-экспедиторской конторы этой фирмы. Теперь в будни ежедневно с 8.00 до 17.00 я должен был работать, а по субботам с 8.00 до 13–00. Я сидел с шестью сотрудниками в одном большом помещении, называвшемся складским отделом. Одна из коллег, фрау Зибенхар, женщина примерно тридцати лет, объяснила мне, что я должен делать. Когда звонил телефон, это означало, что кто-то заказывает товар: либо телевизор, либо радиолу, либо холодильник. В мои обязанности входило выписать накладную, чтобы товар выдали со склада. После выдачи товара мне предписывалось заглянуть в таблицу расценок и напечатать на машинке счет. Инструкция продолжалась примерно десять минут, после чего можно было считать, что обучение в этом отделе закончено и я полностью посвящен в тайны работы складского отдела. Самым неприятным было то, что вокруг меня постоянно находилось полдюжины наблюдателей. Я понимал, что не смогу морочить им голову. При этом, однако, не испытывал особых волнений: я делал свою работу, попеременно пребывая то в очень благостном настроении, то не очень, и все время пытался внушить себе, что пока у меня нет возможности вырваться из атмосферы, царившей в этом отделе. Когда мне приходила в голову какая-нибудь мысль, я тотчас ее записывал. Так, например, однажды я сел за свой стол и написал: «По тому, что с нами случается, судить о нас нельзя». Эта фраза произвела на меня неизгладимое впечатление, но через некоторое время я заметил, что опять не знаю, хороша ли эта фраза, правдива ли или просто любопытна. К концу рабочего дня я все же осознал, что фраза делила суждение о моем теперешнем положении на две части: с одной стороны, констатировала ситуацию, убежать от которой пока возможности не было; с другой – торжествовала по поводу этой невозможности вырваться отсюда. По дороге домой я испытал внутренний комфорт от собственного умения мыслить. Постепенно я приучил себя сидеть в обеденный перерыв за столом с неубранной посудой и ждать, пока никто не помешал, а вдруг меня посетят новые мысли. Но вокруг все же было слишком много хождений и шума. Кроме меня, взяли еще пятерых учеников, среди них была одна девушка. Эти пятеро скользили тенями между столами со своими подносами, не решаясь подсесть ни к фрау Зибенхар, ни к господину Бремайеру К сожалению, я мало о чем мог бы поговорить с ними. Они были еще совсем юными, и у них не было никаких тайных планов или замыслов, за исключением Ансельма Маркара. Ему было уже почти двадцать, и он невольно обращал на себя внимание нервозными судорожными телодвижениями. Ансельм был единственным, кто сначала разгадал мою тактику уединения в столовой (самозащита под видом неубранной посуды со стола), а потом просто ее проигнорировал. Он взял и подсел ко мне за стол, где посуда громоздилась горой, и мы стали вместе смеяться над строчками в меню СТАНДАРТНЫЙ ОБЕД I и СТАНДАРТНЫЙ ОБЕД II. Стандартным обедом под № 1 был, как правило, шницель с жареной картошкой и салатом, а стандартный обед № 2 означал чечевичный суп, овощное блюдо или салат с яйцом. Мы дурачились, спрашивая друг друга, а может, есть еще и стандартная женщина, или стандартные подштанники, или стандартный кусок мыла? Я узнал, что Ансельм два вечера в неделю посещает школу актерского искусства. До заключительного экзамена ему нужно ходить туда на занятия еще по меньшей мере два года. Он, так же как и я, стал учеником из-за стесненных жизненных обстоятельств. Наш смех привлек внимание еще одного ученика, Петера Зёммеринга. Возможно, он подумал, что мы рассказываем друг другу анекдоты. Он тут же принялся носить грязную посуду с нашего стола в раздаточную. Мы с Ансельмом обдумывали, помешать ему или нет, но как-то не хотелось быть понятыми неправильно. Поэтому мы сидели и смотрели с глупыми лицами, как Зёммеринг ходка за ходкой разрушает нашу баррикаду. Затем он склонился над своим стандартным обедом № 1 и выжидательно посмотрел на нас. Но сам Петер Зёммеринг анекдотов рассказывать не стал, а тут же начал возмущаться по поводу тупых ножей.
В это же самое время мне удалось установить контакт с редакцией газеты «Тагесанцайгер», теперь уже давно не существующей. Я потому выражаюсь столь витиевато, что уже подзабыл, каким образом конкретно мне удалось это сделать. Возможно, я пришел туда и показал редакторам несколько своих текстов. А может, я послал их по почте, а потом через какое-то время позвонил. Но в памяти всегда всплывают те пять минут, которые я никогда не забывал и не забуду. Они связаны с редактором отдела местной хроники, который Действительно занялся мною по-настоящему. Это был задерганный молодой человек с бледным лицом и быстрыми движениями. Я не сказал ему, что работаю учеником, да его это и не интересовало. Пока он говорил со мной, он одновременно печатал что-то на машинке, и это произвело на меня сильнейшее впечатление. Он даже не хотел знать, пробовал ли я себя когда-нибудь в журналистике. Возможно, он видел, что я ни о чем не имею ни малейшего представления. Я уже склонялся к тому, чтобы считать свой визит к нему полной неудачей, как вдруг он задал мне еще один вопрос. Он ткнул пальцем в маленькую заметку, полную иронии и сарказма, опубликованную в «Симплициссимусе», и спросил, сколько времени уходит у меня на написание такого текста.