Шрифт:
Так и с Акимом Безносым вышло. Пока чёрт его от лиха берёг, всё ему ладно, всё гоже было. А как подошла жизнь к самому краешку, как заглянул в жерла турецких бомбард, огонь да смерть, яко демоны, изрыгающих, так к боярину под крылышко и потянуло. Пущай его бьёт — авось до смерти не убьёт. Уж лучше у него в амбаре на цепи сидеть, чем такая воля, пропади она пропадом!
Сказано — сделано. Правда, сказать оказалось легче, чем сделать. Полных два года Аким с чужой стороны на Русь пробирался, однако же сдюжил, дошёл. И первым же знакомым, коего в родных местах встретил, оказался Никита Зимин. Бог ли, чёрт ли столкнул их лицом к лицу на лесной дороге, неведомо. А только, когда всадник ускакал, а испуг прошёл, Аким Безносый возликовал душою, ибо смекнул: встреча их не была случайной. Был сие знак свыше, и по знаку тому понял Аким, как ему за свою давнюю вину перед боярином оправдаться.
Проводив молодого Зимина взглядом, Аким с кряхтеньем наклонился, подобрал с земли брошенную из милости монетку, сунул её в кошель и, опираясь на суковатую палку, неторопливо побрёл в ту сторону, где уже стих конский топот. На душе у него было так спокойно, как не бывало уже давно, потому что теперь Безносый доподлинно знал, что ему надобно делать.
Дома Никиту поджидала нечаянная радость: из Москвы прискакал гонец, привёз письмо от молодого княжича Ярослава Загорского, закадычного приятеля беззаботной юности, с коим не раз устраивались весёлые проказы. Проказы те, случалось, представлялись весёлыми единственно самим проказникам; иные же, а паче всех родители их, только за голову брались, не ведая, как вразумить нашкодивших недорослей: розгами сечь как будто уж поздно, а словесное вразумление, хоть и внемлют оному безропотно и с должным почтением, в одно их ухо влетев, в другое немедля вылетает.
Княжича Ярослава Никита любил за весёлый нрав, за быстрый ум, а паче всего иного за то, что ради друзей себя не жалел. Бывало, когда в озорстве своём хватали они через край, как в тот раз, когда, напоив свинью брагою, привязали ей бороду из мочала, обрядили в рясу да скуфью и пустили бегать по деревне, княжич смело выходил поперёд приятелей и брал всю вину на себя. Отец Дмитрий, прискорбная склонность коего к употреблению зелена вина была известна всему приходу и далеко за его пределами, после того случая со свиньёй грозился предать шутников анафеме, да пришлось с христианским смирением озорников простить: не со зла то было, а по младому неразумию. Тем паче зачинщиком у них был молодой Загорский, Ярослав сын Сергиев, в чём самолично повинился. А отец сего недоросля, Загорский-князь, к самому митрополиту вхож и с протопопом едва не каждый божий день трапезничает. Вот тебе и анафема…
Ныне княжич Ярослав воротился в Москву из фряжских земель, куда был направлен с тем же посольством, что и Долгопятый Иван. Правда, не чета Ивану, приехал он не просто так, а с донесением к самому государю про новые иноземные способы пушечного литья да с обозом, в коем привёз три разные пушки для испытания и образца — одну осадную мортиру, одну бомбарду польную да один малый фальконет, что у лошади на спине возить можно.
Про всё то княжич писал Никите в привезённом гонцом письме, а в конце звал в гости — на ночь, а если получится, то на пару-тройку дней. С приездом просил не тянуть — царь-батюшка, да ниспошлет ему Господь долгие лета, того и гляди, ещё куда отправит, дел-то ныне невпроворот.
Посему уезжал Никита из дому в великой спешке, однако же насчёт Степана-резчика с отцом переговорить не забыл. Выслушав его с должным вниманием, Андрей Савельевич сказал, что подумает, благословил сына на дорогу и, как обещал, отправился в горницу — думать.
Мысли, что, неторопливо сменяя друг друга, текли у него в голове, все как одна были невесёлые. Более всего тяготили дела насущные, и в первую голову сделка, которую пришлось заключить с соседом, боярином Долгопятым. Непонятно было, на что боярину сдалась захудалая деревенька Лесная, и неприятно, что после стольких лет упорного сопротивления пришлось-таки уступить. Сын перед отъездом опять просил передумать, отказаться от продажи; Андрей Савельевич обещал поразмыслить, однако мыслить тут было не о чем: он уже всё решил и решения своего менять не собирался. Хуже всего была невозможность объяснить сыну, отчего он решил так, а не иначе: узнав правду, Никита, пожалуй, мог сделать что-нибудь, о чём после пришлось бы жалеть. А окончательно испортить себе жизнь, которая и без того с самого начала складывалась не слишком удачно, Андрей Савельевич сыну позволить не мог.
Он хорошо видел, как горели у Никиты глаза, когда читал письмо от княжича Ярослава, с каким жаром он пересказывал новости из иных земель про какие-то пушки да литейные формы. Видел Андрей Савельевич и то, как сын сник, вспомнив, по всей видимости, о собственной ненужности. Он-то, конечно, старался не подавать виду, что успех княжича Загорского, ровесника и товарища детских игр, его ранит, да только отцовское сердце не обманешь: было, ох было Никитушке и горько, и обидно, что иные, кои его ничем не лучше, державе служат и уж перед государем отличиться успели, а он, разумный да пригожий, сиднем в деревне сидит, и конца тому сидению не предвидится.
Да-а, подобрал-таки боярин Долгопятый ключик к Андрею Савельевичу, сыскал топор, коим древо его гордости да упорства под корень подрубить можно. Перекрыл, близ государева трона сидя, Никите все пути-дорожки — торчи себе в деревне, живи, как трава растёт, а ежели тебе так жить скучно, то твоя беда.
Долго Андрей Савельевич крепился, долго искал путей в обход боярина, да такого разве обойдёшь? Не помогли ни подарки, ни поклоны, ни старые заслуги. Иные прямо так, в глаза, и говорили: по делам твоим тебя жаловали щедро, а ныне, коль ты на покой отпущен и никаких дел за тобой не числится, неча и милости государевой искать — у него, чай, и без тебя забот хватает. Негоже то было, не по обычаю и не по совести, и виделась за всеми теми обидами довольная ухмылка Феофана Иоанновича, который, к слову, не больно-то и таился. Бывает, встретит в Москве, глянет с усмешкой и ничего, конечно, не скажет, однако в глазах явственно читается: что, мол, соседушко, доволен ли тем, как я с твоим сынком-то управился? Погоди, не то ещё будет…
Посему, сколь ни горько то было, пришлось идти к Долгопятому на поклон. Что гордость, коль речь о судьбе единственного сына зашла? Понадобится — в ногах валяться станешь, сапоги целовать, лишь бы кровиночка твоя горя не знала…
Боярин, видя соседово унижение, явил милость, не стал былое припоминать. Молвил только: «Что, брат, припекло, То-то… Наперёд столь высоко не заносись, потому свысока и падать больнее». И потребовал продать Лесную — продать, понятно, за бесценок, хотя ей и красная цена была невелика. А взамен обещал о Никите похлопотать, сыскать ему какое-никакое местечко в Пушкарском, в Посольском ли приказе — ну, словом, где придётся. Всё лучше, чем на печи-то сидеть!