Шрифт:
Партколлегия ЦК нашла выход: товарищи писатели правы, нецелесообразно сохранять Сурова в парторганизации Союза писателей, мы строго накажем товарища Сурова и поставим его на учет в другом месте…
Был ли он рожден человеком из разнузданного пивного павильона? Нет! Он пришел в Москву из глубинки; двигаясь по ступеням общественной лестницы, он трудился и служил, служил и трудился как организатор и редактор, чем-то даже выделяясь среди других. Но вот честная, рабочая дорога ушла из-под ног, под них легла удобная «дорога цветов», его осенила забота Ольги Мишаковой, открылись соблазны, пришла безнаказанность, возможность процветать ценою унижения других, духовного их истребления, взыграла социальная и национальная спесь, и начался распад личности. Водка дала этому процессу, который мог длиться гораздо дольше, особое, разрушительное ускорение.
35
В апреле 1986 года Лидия Федоровна Рудная, вдова писателя Владимира Рудного, разбирая его бумаги, обнаружила часть архива адмирала И. С. Исакова и прислала мне копию его письма жене:
«Олька! Я не так часто пристаю к тебе, чтобы прочла книгу. Между нами стена сикспенсовых романов. Но иногда ты слушаешь и не особенно раскаиваешься, как было с Севунцем, например. Сейчас прошу прочесть Борщаговского „Русский флаг“. Тем более, что мне о нем придется писать.
…В нашу эпоху вслух читать романы в 700 страниц — дело немыслимое. Поэтому надо читать по очереди. И я уверен, что щекотать в горле будет там, где у меня щекотало. Хороший роман (хоть есть недочеты). Честный, искренний, не роговский и не гайдовский. Маловато еще таких.
Успеешь, не успеешь, бери в дорогу, т. к. я буду делать наброски рецензии. Пока мои отметки не смотри, и извиняюсь, что заляпал».
Письмо это от 21 августа 1953 года. К сожалению, печатной рецензии Ивана Степановича я не обнаружил, не состоялась и его долгожданная внутрииздательская рецензия, которой меня с 1950 года пугал Лесючевский. Я волновался: как отнесется к рукописи один из талантливейших офицеров русского флота, ученый, историк и к тому же одаренный прозаик? Тяжкая, долгая болезнь, результат фронтового ранения, перегруженность делами, видимо, не позволили адмиралу принять участие в рецензентском марафоне «Советского писателя». Тем дороже для меня немногие строки письма, в них ничего вынужденного, ничего на публику. Особенно дороги были для меня в годы изнурительной борьбы за книгу два слова из письма: честный, искренний.
Повторюсь: я пишу о «Русском флаге» не потому, что когда-либо — а тем более теперь — преувеличивал художественные достоинства романа. Моя всегдашняя позиция достаточно критическая, с известной долей самоуничижения [41] . Профессиональные занятия критикой приучили меня видеть многое в жестоком, обнажающем свете. И вспоминаю я всегда не роман, а камчатскую эпопею середины XIX века, громаду далеких событий, восстановленных и записанных мною, и все мои бои с Леонидом Соболевым постараюсь перевести именно в этот план: история и два подхода к ней, два взгляда.
41
Вот отрывки из моих писем в Киев, Вале (от 30 и 31 марта 1950 года, когда работа над рукописью еще не завершена): «Знаешь, как тяжело перечитывать написанное год назад! Все не так, все не то, все раздражает… Основательно сокращаю, но, кажется, не порчу». «Не думай, что исправляя, я позволю себе отделываться пустяками. Буду править жестоко, как чужую рукопись, которая пришлась по душе. И даже резче, чем чужую, потому что не побоюсь никого обидеть!»
О книге я вынужден писать, ибо она стала тогда моей судьбой и действующим лицом «антикосмополитической» кампании. В движении рукописи по начальственным кабинетам, в трехлетней схватке вокруг нее выразились не просто состояние умов и падение нравственности, но и сменившее маску преследование «безродных космополитов». «Александр Борщаговский, — писал в марте 1953 года правдистский журналист Л. Кудреватых в рецензии для „Советского писателя“, — изобличенный нашей советской общественностью и партийной печатью в антипатриотических и космополитических взглядах, видимо, боялся рассматривать общество России, отдаленное от нас на целый век, во всей гамме противоречий, полагая, что если он будет приводить теневые стороны русского общества, то его могут обвинить в прежних ошибках. Вот поэтому-то Борщаговский и писал неискренно…» Еще определеннее высказался Кудреватых на обсуждении в Союзе писателей: роман слишком патриотичен, а потому не верю автору.
Положение «безродного» оказывалось безвыходным: выражение патриотических чувств встречалось косоротой насмешливой улыбкой, презрительным фырканьем, а любой эпизод, обращенный в прошлое с социальной критикой, оценивался как очернительство. Арбитрами часто выступали люди малообразованные, не знающие истории, но одно лишь напоминание о том, что автор был изобличен в смертных грехах, делало их критику угрожающе опасной. И уже вскользь брошенные тем же Кудреватых слова о том, «что отдельные главы и эпизоды описаны Борщаговским очень талантливо, с большим художественным мастерством», не меняли приговора.
Тактика борьбы против «критиков-антипатриотов» менялась, стратегия оставалась неизменной, такой, как ее выразил на Секретариате ЦК ВКП(б) Маленков — не допускать на пушечный выстрел к святому делу советской печати.
Редкостной и в этом смысле оказалась судьба «мечтателя с Красной Пресни» Абрама Гурвича, изгонявшего по мере сил из сердца не только гнев, но и обиду, раздражение; он вчитывался и вдумывался в текущую прозу, в выходившие романы Ажаева, Гранина, Кочетова, прозу Соболева или Нины Емельяновой, его систематизирующий ум выстраивал разрозненное, случайное в систему, часто его размышления оказывались куда более значительными, чем та литература, из которой они рождались.
Пока он наедине со своими мыслями похаживал по двум тесным комнатенкам квартиры на Красной Пресне, дожидаясь возвращения любимой из театра, пока склонялся отдыха ради над шахматной доской, создавая композиции, которым тогда тоже был запрещен «вход» в печать, пока не совался в святые пределы литературы, он мог жить в бедности и покое. Но стоило ему выступить с первой же статьей о новой прозе, как ударили «большие калибры»: редактор Л. Ф. Ильичев отозвался на первую же попытку, на еще не оконченную публикацией статью Гурвича, двумя разгромными подвалами.