Шрифт:
Не думаю же я отказываться от статьи о Борщаговском в целом — потому что считаю себя правым в принципиальном споре, а его — нет. Суть спора: в моей статье о теоретических ошибках Борщаговского, напечатанной в кн. 5 „Театра“ за 1948 г. (к сожалению, тоже безбожно обкорнанной редакторами!). Газетная статья для меня была лишь продолжением этой полемики, начатой много раньше „космополитской“ кампании. Если у Вас есть „Театр“ за 48 г. — прочтите: тем более стоит, что вопрос и поныне запутан и будет дискутироваться.
Вы скажете, что я не должен был возобновлять полемику с Борщаговским в обстановке травли „космополитов“. Не согласен и с этим. Удар по космополитическим настроениям был сделан правильно, ибо они действительно распространились тогда, и не только в литературе, искусстве, а гораздо шире. В это самое время, например, мне пришлось вести жестокую борьбу за приоритет изобретения моего отца (Г. Е. Котельникова, основоположника современного парашютизма), отстаивая это русское и советское изобретение от людей, которые писали: „все советские парашюты скопированы (!) с американских“ (в то время, как было в действительности как раз наоборот). Борьба с влиянием французского модерна в музыке и живописи также была в поле моего зрения. Я, внук художника-передвижника, сын родителей, страстно приверженных к традициям русского реализма (моя мать художница, ее работы есть в Третьяковке, а отец был чудесным актером школы Малого театра), — всегда видел смысл своей деятельности в борьбе за наши, русские реалистические традиции, за Глинку и Чайковского, „могучую кучку“ и „передвижников“ (не говорю уже о литературе и театре) — против Малевичей и Бурлюков, Прокофьевых и Шостаковичей, растлителей русской музыки. Быть может, Вы со мной не согласны, но зато согласны со мной несколько сот человек, убежавших из Большого зала консерватории с 5-й „симфонии“ Шостаковича в первой же паузе, после первой части (это было совсем недавно, на концерте 2-го абонемента). Об этом у нас не пишут, молчат! Не принимают всерьез меткого и верного замечания Ильфа и Петрова (в „Одноэтажной Америке“) о том, что популярность Шостаковича в США тесно связана с тем, что „американцы самый немузыкальный народ в мире“. А наш народ не обманешь. Вы со мной не согласны? Что ж, повоюем, и история рассудит, кто окажется прав (убежден, — что буду правым я).
К чему я завел речь обо всем этом? К тому, что Борщаговский выступал за Курбаса [4] и против Корнейчука, как откровенный эстет (буржуазный) и формалист (тоже буржуазный), бил по тому, что мне дороже всего: по реализму, растущему из народной почвы, по национальному русскому искусству, в частности воплощенному для меня в творчестве Левитана и Рубинштейна (говорю это, чтобы Вы — не дай боже! — не сопричислили меня еще и к антисемитам). Нынешний Борщаговский (если у него есть совесть и вкус) в глубине души, несомненно, согласен со многим из того, что я писал о нем. Мне не надо это знать и слышать, просто я думаю так. Если же нет — и с ним буду воевать дальше. Для меня это война, начатая Грибоедовым против „вечных французов“. Продолжив эту борьбу, партия была совершенно права, особенно в современной международной обстановке.
4
Как бы я хотел, чтобы автор письма оказался прав хотя бы в утверждении, что я выступал за, а не против Курбаса! Увы, девятнадцатилетний, запальчивый, я напечатал в журнале «Театр» (1933, № 9) еще у А. Афиногенова первую в моей жизни статью о Лесе Курбасе, точнее, лишь об одном из его спектаклей «Маклена Грасса», по пьесе М. Кулиша. Называлась она «На ложном пути» и была наполнена вульгарно-социологической критикой в адрес Л. Курбаса и М. Кулиша. Только в ослеплении нелюбви и враждебности можно было приписать мне восхваление Леся Курбаса.
Другое дело, что принципиальную борьбу партии использовали проходимцы и прохвосты, антисемиты и сволочи (разрядка моя. — А. Б.). Не принять участия в верной (на мой взгляд) принципиальной борьбе из-за того, что рядом швыряет кто-то г…м? Ну, знаете… еще Ленин сказал, что „политику в белых перчатках не делают“. Это было бы сущее барство, чистоплюйство и снобизм. Ни партия, ни кто-либо из честных людей не несет ответственности за Сурова. Отвечают его единомышленники, но не принципиальная линия. Я, во всяком случае, за Сурова и Ко отвечать отказываюсь. А за себя отвечаю.
Не вспомните ли Вы, что никто иной, как именно я, в острой обстановке травли „космополитов“ первым выступил с трибуны по этому поводу и призывал не смешивать вопрос борьбы с космополитизмом с национальным вопросом? Если Вы не помните этого, то помнят многие, благодарившие меня за это, и они Вам это подтвердят. Думаю, одного этого достаточно, чтобы не ставить меня на одну доску с Суровым. А я против Сурова (задолго до его падения) выступал публично не раз, вызвав грубость с его стороны на заседаниях.
Извините за длинное письмо, но хотелось все это Вам сказать.
С приветом
А. Глебов».
Не гоголевский ли Поприщин сочинил это письмо? Читаю о себе в одном ряду с «растлителями русской музыки», во множественном числе поименованными «Прокофьевыми и Шостаковичами», и думаю, что тень Поприщина и впрямь странным образом отделилась от дородного тела «музыковеда» Жданова и пошла гулять по свету. Даже повторять эти строки было неловко…
Но писал это не безумец, а трезвейший человек, литератор-рационалист, Глебов Анатолий, начинавший экзотическим «Загмуком», модной в свое время «Ингой» и окончивший свою многолетнюю литературную работу подражательным «Правдохой», повторившим давно перепетые мотивы П. Замойского, Ф. Каманина и раннего Ф. Панферова. Писал человек, склонный к теоретизированию, ожесточившийся неоправдавшейся претензией на лидерство в драматургии.
Письмо Глебова примечательно как документ времени; в нем не изжившая себя эпоха, гипноз фразы, добровольная повязанность человека лозунгами, позволяющими легко бросить нравственность под ноги политиканству, в нем не уклончивый, не с черного хода прокравшийся, а торжествующий, бьющий в барабаны конформизм. В нем непременная программа, жажда заворожить себя обязательностью этой программы, величием цели, оправдывающей любые средства. В нем и осмотрительность посредственности, известная осторожность, напоминание о собственной порядочности, о непричастности к клану антисемитов; напоминание жалкое, напрасное, — никто из знавших Глебова не причислял и не мог его причислить к антисемитам. Тем поучительнее его движение к «Сурову и Ко» и его нравственное падение.
Беспартийный Глебов подставляет плечо под самоубийственную ношу, полагая, что это все еще святая ноша, проглядев, что ее давно подменили, что он силится поддержать окаменевшую глыбу того самого «г…а», о котором презрительно поминает в своем письме.
Что же такое приключилось с театральной критикой на исходе года 1948-го и в начале 1949 года, что вынесло на поверхность так много грязи, греха, обманов и самообманов?
2
Утром 29 ноября 1948 года в редакцию «Нового мира» пришла на мое имя телеграмма: «Просим принять участие работе съезда писателей Украины ждем Киеве пятого декабря привет Корнейчук». Именно в этот ноябрьский день в Дубовом зале Дома писателей состоялся мой доклад — разбор пьес и спектаклей сезона 1947/48 года и начала нового театрального сезона. Я говорил о том, что «резко упал интерес зрителей к театру, но что напрасно кое-кто винит водевиль Александра Галича „Вас вызывает Таймыр“ в том, что он „забил“ серьезный репертуар. А был ли, есть ли этот серьезный репертуар? Быть может, „Таймыр“ только заполнил зияющие пустоты репертуара? В прозу пришли новые таланты: Вершигора, Гончар, Панова, Некрасов и другие, их книги выстраданы, а о многих ли новых пьесах можно сказать, что они выстраданы? Попробуйте поставьте это святое слово рядом с „Не от мира сего“ К. Финна или „Зеленой улицей“ А. Сурова, и вы испытаете чувство неловкости». «Драматурги пытаются из равновеликих кубиков строить разные комбинации „игрушечных домиков“; уже в „Большой судьбе“ А. Сурова больше ремесленного сочинительства, — говорил я, — полунаблюдений, полуштампов, чем живой жизни, ее атмосферы. Пьеса инсценирует общеизвестное и не дает ничего нового для познания действительности. А „Зеленая улица“ вся построена на реминисценциях. Многое в этой пьесе находится на грани пародии. Неудивительно, что и Художественный театр показал крайне поверхностную работу…»