Шрифт:
Литературовед рассматривает проблему смерти в контексте трех понятий: милосердие, насилие, личность – и определяет место этих концептов в литературе, возникшей в условиях мировых войн и имперсонального уничтожения. Дихотомия милосердия и насилия во внутреннем мире человека (писателя) – в том числе танатологический вопрос, определяющий отношение индивида к своей будущей кончине, степень его веры в бессмертие: «…Можно сказать, что насильственное уничтожение возможностей милосердия заставляет личность ответственно относиться к смерти» [Ibid.: 138].
Работа Ф. Хофмана, безусловно, занимает важное место в становлении литературоведческой танатологии, в осмыслении особенностей изображения смерти в современной литературе. Необходимо отметить также факт употребления исследователем термина «танатология» [Ibid.].
В 1970-е гг. со статьи «Гоголь и смерть» (1979) начинает свои танатологические изыскания известный славист В. Казак. Эта работа вылилась в масштабный проект «Смерть в русской литературе», замысел которого окончательно оформился, по всей видимости, в 2001 г., но не был осуществлен из-за смерти литературоведа в 2003 г. В 2005 г. был издан сборник танатологических статей В. Казака, посвященных проблеме смерти в творчестве А. Пушкина, Н. Гоголя, Ф. Достоевского, Л. Толстого, Г. Иванова, Д. Андреева, К. Паустовского, В. Линденберга; также в нем были опубликованы наброски введения к монографической работе, концептуальные тезисы общего характера и относительно произведений сорока других русских писателей XIX–XX вв. [16]
16
На русский язык переведена статья В. Казака «Смерть в творчестве Пушкина» [Казак 2002].
В заметках 2001 г. В. Казак подчеркивает, что книги о смерти и умирании чаще пишутся теологами, философами, людьми, сопровождающими умирающих, – литературоведение эту тему скорее избегает [Kasack 2005: 287]. Вместе с тем свой проект он хотел предназначить не столько для специалистов, сколько для читателей, стремящихся разобраться в этом сложном вопросе. В материалах немецкого слависта мы находим много интересных идей, изложенных в тезисной форме, претендующих на статус методологических. Прежде всего, он стремится отказаться от хронологического и биографического принципов структурирования исследования; его подход поистине танатологический, соотносимый, к примеру, с философским трудом В. Янкелевича. В. Казак разделяет сюжетные ситуации в зависимости от их отношения к моменту смерти: им намечены вероятные главы «Установки относительно смерти во время жизни», «На пути к смерти», «Умирание», «После смерти» [Ibid.: 289–291]. Также немецкий славист значительно расширяет список танатологических мотивов, считая таковыми и реакцию на смерть, и прощание с умирающим, и встречу с мертвецом, и размышления о жизни после кончины, и заботу о душе и т. д.
Без сомнения, работа В. Казака, несмотря на ее незавершенность, чрезвычайно важна для современной литературоведческой танатологии. Реализация замысла немецкого слависта, наверное утопического для отдельного ученого, должна стать одной из главных задач в дальнейших исследованиях.
Опыт изучения функционирования танатологических мотивов в западной литературе представлен в работе X. и И. Дэммрих «Темы и мотивы в западной литературе» (1987). В отличие от других подобных словарей (например, Э. Френцель) здесь присутствует специальная статья, посвященная смерти «как теме и как мотиву» [Daemmrich 1987: 78]. Авторы пишут о противопоставлении в истории литературы и культуры двух концепций отношения к смерти, обусловленных отношением к жизни: «Если жизнь кажется грешной, ограниченной или исполненной вины, страха, опасности или боли, то смерть приветствуется как избавление или освобождение. (…) Но если земное существование наделяется предельной ценностью, то смерть, как угасание жизни и уравнитель человечества, становится страшна и ужасна» [Ibid.]. X. и И. Дэммрих справедливо отмечают усиление интереса к танатологической проблематике во время «серьезных социальных перемен» (поздней античности, позднего Средневековья, начала XX в.). Относительно литературы они говорят об особой «тематической функции» изображения момента кончины, отличающегося наиболее интенсивным «эмоциональным напряжением»: ведь он «резко разделяет прошлое и будущее и придает человеческому опыту, развитию личности, самосознанию абсолютно новую перспективу» [Ibid.: 78–79]. С одной стороны, запредельность смерти предоставляет творческому воображению полную свободу при изображении последнего мгновения; с другой – писатели часто используют при этом традиции других искусств и стандартный мотивный и жанровый репертуар («пляски смерти», элегия, плач, метафоры жатвы, ловушки, сна, тьмы, сумерек, ледяного потока).
Краткий обзор функционирования мотива смерти в западной литературе X. и И. Дэммрих выстраивают на основе собственного читательского и исследовательского опыта. Точками опоры в этом обзоре служат концептуальная трактовка мотива и стилевая принадлежность произведения: «Смерть как вход в божественное царство и бегство от фальшивого блеска мировой силы, власти и страстей доминирует в литературе Средних веков, Реформации, барокко, романтизме и неоромантизме»; «Тема смерти как разрушителя жизни (часто представленного в образе жницы) и врага человечества (изображенного в виде отвратительного скелета), с которыми мы боремся и которых мы ненавидим, формирует произведения позднего Средневековья (…), Ренессанса (…), преклассицизма и классицизма» [Ibid.: 79]. Это резкое противопоставление «положительного» и «отрицательного» значения кончины становится «расплывчатым» в XIX и XX вв., когда писатели разрабатывают новые «техники» повествования о смерти: «потока сознания», «внутреннего монолога», «смены точек зрения» и др. [Ibid.: 81]
В статье X. и И. Дэммрих для нас ценен не только опыт описания функционирования танатологических мотивов в западной литературе, но и перечень художественных текстов и список литературоведческих работ по проблеме в конце исследования [Daemmrich 1987: 81–82].
В. Казак указывает на стагнационное значение советского периода для изучения темы смерти в русской литературе [Kasack 2005: 287]. Наш обзор показывает, что большинство отечественных работ первой половины XX в., посвященных танатологической проблематике, было создано в культурной среде русской эмиграции. Однако крупнейшие российские литературоведы второй половины XX в., прежде всего М. Бахтин и Ю. Лотман, находили способы писать об этой теме.
Размышления о танатологических элементах в литературных произведениях обнаруживаются в нескольких сочинениях М. Бахтина. Уже в его работе «Автор и его герой в эстетической деятельности» (1920–1924) появляется разделение смерти «изнутри» и «извне» [Бахтин 2000: 125]. Эта проблема вписывается в общеэстетические рассуждения литературоведа: «В переживаемой мною изнутри жизни принципиально не могут быть пережиты события моего рождения и смерти; рождение и смерть как мои не могут стать событиями моей собственной жизни. (…) Помыслить мир после моей смерти я могу, конечно, но пережить его эмоционально окрашенным фактом моей смерти, моего небытия уже я не могу изнутри себя самого, я должен для этого вжиться в другого или других, для которых моя смерть, мое отсутствие будет событием их жизни; совершая попытку эмоционально (ценностно) воспринять событие моей смерти в мире, я становлюсь одержимым душой возможного другого, я уже не один, пытаясь созерцать целое своей жизни в зеркале истории, как я бываю не один, созерцая в зеркале свою наружность» [Там же: 127–128]. Вопрос о смерти оказывается поводом к осмыслению и переживанию другого, в сознании которого творческий субъект в силах увидеть себя, понять через него ценность своей жизни и своих поступков.
Данная идея развивается в последующих работах М. Бахтина. В заметках 1961 г. она обосновывается как концептуальная дифференциация повествования о смерти с точки зрения субъектной организации произведения, выбранной нарративной инстанции [Бахтин 1997: 347] (см. подробнее 2.3). Эта дифференциация становится одной из ключевых для литературоведа при сопоставлении художественных миров Ф. Достоевского и Л. Толстого. В «Проблемах поэтики Достоевского» (1963) М. Бахтин, рассматривая особенности субъектной организации рассказа Л. Толстого «Три смерти» («Здесь только один познающий субъект, все остальные только объекты его познания» [Бахтин 1972: 122]), предполагает, как этот же сюжет выглядел бы у Ф. Достоевского: «Конечно, Достоевский никогда не изобразил бы трех смертей: в его мире, где доминантой образа человека является самосознание, а основным событием – взаимодействие полноправных сознаний, смерть не может иметь никакого завершающего и освещающего значения» [Бахтин 1972: 124].