Остывшие следы : Записки литератора

Книга прозы Глеба Горбовского, известного ленинградского поэта, лауреата Государственной премии РСФСР, представляет собой своеобразный жанр свободного литературного эссе, автобиографических заметок, воспоминаний о встречах со многими писателями — от Николая Рубцова до Анны Ахматовой, от Иосифа Бродского до Анастасии Цветаевой.
Annotation
Книга прозы Глеба Горбовского, известного ленинградского поэта, лауреата Государственной премии РСФСР, представляет собой своеобразный жанр свободного литературного эссе, автобиографических заметок, воспоминаний о встречах со многими писателями — от Николая Рубцова до Анны Ахматовой, от Иосифа Бродского до Анастасии Цветаевой.
ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ
Вместо вступления
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
35
Вместо эпилога
Домой
«О, Революция, ты дочь…»
Без России
Блудный сын
Прошу голосовать
Участники
ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ
Остывшие следы
Записки литератора
Вместо вступления
Одного нынешнего писателя, известного и уважаемого ветерана войны, «народника» интеллектуального склада, спросили в очередном интервью для «Литературной газеты»: доведись заново родиться — как бы вы, опираясь на приобретенную мудрость, распорядились своей жизнью по второму разу? (Писателю в те дни исполнялось шестьдесят лет.) После некоторого раздумья писатель сказал примерно следующее: «Свою вторую жизнь я прожил бы как первую». Иными словами — повторил бы ее от начала до конца. Так как она у него, видите ли, была хорошая. Безупречная. Без единого, стало быть, серьезного изъяна. Каким неоправданным, гигантски раскормленным честолюбием нужно обладать, чтобы не разглядеть в пройденном тобой пути ни единой колдобины, где ты мог оступиться, пусть неосознанно, согрешить (не перед обществом!) перед своей совестью, убеждениями. Прожить шестьдесят лет и ничему не научиться! Не пожелать хоть чем-то обогатить опыт той, первой жизни, пройденной на ощупь, на свой страх и риск. Лично я прожил бы свою вторую жизнь совершенно иначе, нежели первую. И прежде всего — милосерднее, терпимее к соседям по судьбе. Бережливее расходуя время. И чаще — на свету смирения, нежели на ветру тщеславия. И еще и еще в том же духе.
У того же писателя поинтересовались, в чем состоит главное назначение его жизнедеятельности. Писатель ответил: «В служении обществу. В любви к человечеству». А как же тогда с конкретным, отдельным человечком, с тем самым пресловутым ближним, который прозябает возле тебя? — хочется спросить писателя. Любя абстрактное человечество, не обделить бы любовью натурального, всамделишнего страждущего. Состоя на службе народу, не отвернуться бы от… человека. Любить всех скопом — проще. Но разве это любовь? Полюбить каждого невозможно. Любят, как правило, не каждого, не всякого любого, но — кого-то одного. Сперва одного, затем — другого. То есть — по отдельности. То есть — со вниманием. Всерьез.
Ответы писателя на вопросы корреспондента подбили на размышления, и я благодарен случившемуся. В том числе и писателю. У меня даже возникла идея призвать из невозвратной действительности десяток-другой конкретных персонажей, коим, каждому по отдельности, был я в свое время обязан многим, в том числе и любовью. Призвать их погостить в этой книге-элизиуме, книге-острове, чтобы сделать ее обитаемой, одухотворенной.
Эти живущие во мне души и лики будут приходить по одному, усаживаться напротив меня в пустующее кресло и молчать. Нет, мы не станем утомлять читателя затянувшимся созерцанием невозвратного прошлого, мы просто посмотрим друг другу в глаза, и я вспомню главную заботу, подчинившую себе существо моего гостя при его первоначальной, ныне уже отшумевшей жизни. Вспомню и расскажу об этом на страницах книги, хранящей остывшие следы моих друзей.
Иногда в пустующее кресло будут усаживаться люди, еще не завершившие земного пути. Никакой разницы между первыми и вторыми не будет, потому что как те, так и другие — бессмертны. По крайней мере — в моем сердце.
Я приснился сам себе:
будто в майскую грозу
я брожу в своей судьбе,
как в пустом ночном лесу…
Душа моя — элизиум теней.
Ф. И. Тютчев
1
Этой действительности уже нет. Как нет в Ленинграде гостиницы «Англетер», в которой погиб Есенин, а есть ее финская копия; как нет на Сенной площади церкви Успения Пресвятой Богородицы, в чьей прохладной тени съел я свое первое (или второе в жизни) мальчишеское мороженое, как нет самой Сенной, а есть скучная площадь Мира; как нет в живых большинства из моих вчерашних друзей (уцелевшие — дышат на ладан); как нет в маленьком старинном Порхове матерого дуба, под чьими ветвями, первоклассником, влюбился я в некую смутную девочку, а точнее — во все женское на земле; как нет моих следов на прибрежном песке Финского залива, где я только что передвигался: следы смыла вторая стихия — морская вода, если первая стихия — земная твердь; но вот чудо: есть неподалеку от родимой Малой Подьяческой улицы церковь Николы Морского, куда меня тайком от запуганного атеистами отца притащила в начале тридцатых тетка Гликерья, чтобы окрестить, и есть еще эта книга, которую задумал я возле Никольской церкви пятьдесят лет спустя после своего крещения и почти тысячу лет спустя после крещения Руси.
И вторая действительность, заполнившая страницы этой книги, не есть ли моя подлинная жизнь, то есть — жизнь Духа? И не о ней ли надлежит печься и сожалеть, если она не задается, если и ее, как первую, сотрет с лица земли равнодушная стихия времени?
Действие драмы иссякло. Остался эпилог. Который не дописан Автором Бытия. Персонажи разбрелись кто куда, многие — за пределы жизни. Остался театр, его стены: город, Россия, планета Земля. Завтра (вчера, сегодня) кто-нибудь поставит свою драму, раздастся звонок, взлетит занавес, зашуршат подошвами персонажи, продлится действо, но это будет уже другая судьба, другая книга. Театр иных теней.