Шрифт:
— Спасибо вам, большое спасибо, Олег Иванович…
Первая зима прошла для матери в привычной работе портнихи, во всяких заботах по дому, в оживленной переписке со мной. Все вокруг поражало ее своей необычностью — от этих торжественных сполохов северного сияния тихими морозными ночами и до ураганной черной пурги, дующей, бывало, целую неделю напролет.
Но когда наступили весна и лето — все сразу, когда оранжевое заполярное солнце, едва зависнув в полночь над горизонтом, тут же начинало подниматься в зенит, когда вся окрестная тундра буйно зазеленела прямо на глазах, матери сделалось не по себе. Это яркое обновление всего мира вызывало непонятное смятение в душе. Наконец она догадалась, в чем дело: ее жалобы до сих пор не возымели никакого действия; лишь из секретариата Крупской она получила обнадеживающий ответ, что ее «письма будут рассмотрены в соответствующих инстанциях и результаты сообщены дополнительно».
А жизнь в Игарке протекала куда бойчее. Приходили и уходили огромные лесовозы. Над городом плыли зычные приветственные гудки иностранных пароходов. На улицах появились незнакомые, приезжие люди. Город, отрезанный от материка без малого на девять месяцев, неузнаваемо преображался с началом навигации. И бесконечный полярный день только еще ярче высвечивал картину этого удивительного преображения.
Под осень, которая наступает в Заполярье уже в августе, сколько поспевает на Таймыре голубики, клюквы, брусники — этих ни с чем не сравнимых даров севера! Мама отправлялась вместе с хозяйкой в заветные места, которые давно знала жена летчика, и они собирали ягоды до тех пор, пока не начинала ныть спина. Нет, в тундре никогда не выберешь всех богатств, о которых раньше и не думала моя мать, выросшая в ковыльном Приуралье.
Вторая зима выдалась очень метельной. Актированных дней было сколько угодно: все наружные работы прекращались, когда даже до столовой приходилось добираться по веревке сквозь сумасшедшую поземку, скорость которой часто достигала сорока метров в секунду, и шальной ветер буквально валил с ног.
В конце января над Таймыром появляется долгожданное солнце — ну пусть сначала на какие-то считанные минуты, однако его появление так много значило для нас, что, наверное, каждый видел в этой вселенской закономерности личный небесный знак тайной своей надежды, будто все мы тут заделались астрологами.
И действительно, в один из погожих февральских деньков, когда солнышко поднялось уже довольно высоко, меня с утра вызвали в управление строительства и объявили о полной моей невиновности… Я долго вертел в руках официальную радиограмму из Москвы, пытаясь запомнить все до слова.
Только к вечеру, когда волнение несколько спало, я окончательно убедился в том, что отныне вольная птица.
Первым, кому сообщил об этом, был инженер Василь Миронович Калиновский. Он крепко-накрепко обнял меня и сказал:
— Правда ни в огне не горит, ни в воде не тонет.
Калиновский увел меня в свой щитовой блок, и мы просидели с ним допоздна, рассуждая о планах на будущее. Я любил этого бывалого добродушного белоруса: гражданскую войну он начинал комброном (командиром бронепоезда), а закончил комброндивом (командиром бронепоездного дивизиона). Я так и звал его: мой комброндив. Он же, в свою очередь, шутливо окрестил меня теоретиком, хорошо зная всю мою историю, связанную с журналом «Война и революция». В тот вечер мы и решили, что поработаем на стройке до навигации, а там махнем кто куда: он в свою родную Белорусь, а я — на Урал.
На следующий день были посланы радиограммы и в близкую Игарку — к маме, и в далекий Оренбург — родственникам. На следующий день я начал совершенно иную жизнь, вернее, не иную, а прежнюю — вольную, только теперь вместо передовых статей и очерков я занимался оперативными, месячными планами кирпичного, бетонного, керамзитового заводов.
Отсчет оставшегося времени до навигации мы с Калиновским вели тщательно, надеясь к тому же, что ледоход на Енисее должен быть ранним, судя по зиме. Как нам хотелось ранней весны за Полярным кругом! Мы и не догадывались, что наступает предпоследняя мирная весна…
Мама встретила нас на пристани. Я тут же познакомил ее с моим комброндивом. Она расцеловала обоих, но не заплакала — она и раньше старалась не плакать при людях посторонних. Когда же после обеда я остался с ней наедине, она уже не могла сдержать обильных слез. Наплакавшись досыта, принялась тихо, осторожно расспрашивать обо всем: как я там жил на стройке, что делал, не болел ли. Эта ее новая привычка говорить полушепотом, оглядываясь назад, огорчила меня, но я ничего не сказал ей, надеясь, что все пройдет со временем.
Мы пробыли в Игарке весь остаток недели в ожидании енисейского флагмана «Иосиф Сталин». Мамины хозяева сам Олег Иванович и его жена Лидия Николаевна — устроили накануне нашего отъезда праздничный обед. Они наперебой хвалили маму, а она все не сводила с меня глаз. Наконец Василь Миронович встал и поднял тост за всех матерей, но еле-еле справился с нахлынувшим волнением. «Вот тебе и старый солдат», — подумал я, тронутый его чувством.
Казалось, вся Игарка провожала первый пароход: для заполярного города это всегда торжество — открытие навигации. Мы тепло простились с Олегом Ивановичем и Лидией Николаевной, взяли вещи, пошли к трапу. И тогда собаки Джек и Рыжий увязались было за мамой. Хозяин властно позвал их к себе. Они нехотя повиновались, однако тотчас же огласили людную пристань таким печальным, тоскливым воем, что пассажиры в недоумении приостановились. Мать торопливо смахивала слезы, прощаясь с этими верными северными друзьями…