Шрифт:
Сначала Латиф отсиживался в Крыму, затем с падением тамошнего хана Нурдавлета перебрался в Литву. Если и были у него когда-нибудь честолюбивые замыслы, то в Литве они исчезли полностью. «Пиры ладить да баб гладить» — вот, говорят, и все его заботы. Зачем же тогда он Казимиру? Ну, как-никак царевич, бывший наследник великого ханства, мало ли что... Постой-ка! — Иван Васильевич даже привстал с ложа. — Выходит, Казимиру выгодно Ахмата в поход толкать: из-под приподнятой задницы легче трон золотоордынский выдернуть, чтоб гультяя Латифа на него усадить. И Муртазе есть резон в том, чтоб его ветвь на троне сызнова уселась. Значит, Латиф и Муртаза могли войти меж собой в сговор, чтоб подговорить Ахмата к походу на Москву и в его отсутствие завладеть троном...
Ладно придумано... Если и не поверит Ахмат, так призадумается — дело-то не пустячное. Только надо похитрее всё представить. Может, скажем, Латиф своему брату письмо написать и про задумки общие поведать. И может такое письмо ненароком в руки Ахматовы попасть. Глядишь, и остережётся Ахмат. Год пройдёт в мире — уже хорошо...
Теперь с другого конца пойдём. Ныне Казимир увяз в угорских делах, дак и в следующем годе нужно королю Матиашу помочь — пусть не перестаёт Казимира щекотать. Одной щекотки, правда, маловато. Вот Папа Римский, этот посильней подмогнуть может. Знаю, чего он о моей женитьбе печётся: думает, что я от турского султана боронить его буду. А и леший с ним — пусть думает. Но надо, мыслю, написать ему через Фрязина про то, как Казимир с неверным ханом сношается и воевать меня хочет. Разве такое можно, пропишу, чтоб христианские волостители свару затеяли, когда масульманцы гроб Господний зорить восхотели? Пусть папа остережёт Казимира, тогда и женюсь на его греческой царевне...»
И тут же явилось великому князю лицо Алёны Морозовой, родное, доверчивое. Вспорхнули густые ресницы, открыв большие печальные глаза. «А как же я?» — будто вопрошали они. Иван Васильевич тряхнул головой, прогоняя наваждение. «Не вольны государи в делах сердечных! — стал оправдываться он. — Последний тать счастливее меня, ибо под рубищем сердце свободное имеет. Оно ему суженую вещает, мне же — люди высчитывают». Однако видения не исчезали. Память воскрешала то плавный изгиб Алениных плеч, то мягкую теплоту её ласкового тела. Он ощутил вдруг такую безысходную тоску, что готов был сорваться со своего ложа и безоглядно помчаться в темноту. Его остановил суровый взгляд Николы Угодника, хмурившегося с кедрового киота и, как показалось, грозившего ему тонким пальцем. «Отче Николае, — прошептал Иван Васильевич, — яви мне образ кротости и воздержания и даруй ми дух целомудрия, смиренномудрия и терпения». Но долго ещё в эту ночь пытала его память, лишь под самое утро усталость оковала распалённый мозг.
На следующий день поднялся он, против обыкновения, поздно. Дневной свет разогнал бесовское наваждение, и даже иконный Никола подобрел ликом. От ночного бдения остались только две мысли: послать в Литовское княжество людей на поиски Латифа и быстрее спровадить папских послов, передав с ними жалобу на Казимира. Великий князь посетил церковь, выстоял там всю обедню, горячо молясь за успешное свершение своих задумок, а когда возвратился, доложили ему об Антонии, просящем приёма по неотложному делу. Он велел позвать папского посла.
Антоний вбежал в приёмную палату и быстро заговорил, размахивая руками. Толмач перевёл:
— Просит-де Антоний выдать охранные грамоты для обратного проезда, а что, говорит, дело с царевной недоладилось, то пущай это один Господь Бог решает. Им же, папским слугам, здеся оставаться боле не мочно.
— Что так? — поднял брови великий князь.
— Говорит, что неправые дела у тебя на Москве творятся, — объяснял переводчик. — Нынче поутру схватили фряжских людей — лекаря Просини да денежника Батисту. Повели в застенок, стали бить-пытать и жизни лишать. Он тоже теперь быть убитому бойца.
— Добро, — ответил великий князь после недолгого раздумья, — дам тебе грамоты, но перед дорогой кнутом велю отстегать! — А когда Антоний что-то залопотал с возмущением, продолжил: — Да я тут ни при чём! Папу своего ругай, зачем он дураков таких в послы отряжает! Ежели тебя собака, к примеру, покусает, тоже на меня обидишься и отъедешь, дела не докончив?
Антоний помялся и заговорил уже с меньшим пылом.
— Говорит, что погорячился, и просит за то прощения, — перевёл толмач. — Да ведь тоже не дело, говорит, чужеземцев забирать, они ему земляки, и должен он им помогать...
— С этого бы и начинал, — проворчал великий князь, — а то пугать вздумал своим отъездом. Куда как расстроились. Ладно, скажи ему, что самолично разберусь во всём. И пусть начинает в дорогу взаправду готовиться, а то, гляжу, у него от долгого сидения дурь стала выплёскиваться...
Иван Васильевич вызвал Хованского и учинил ему жестокий разнос, зачем он людей фряжских без ведома в поруб бросил. Хованский открыл было рот для объяснения, но великий князь не стал слушать.
— Через твои убойные руки всем моим делам выходит поруха. Чужеземцы — глаза и уши своих государей, что те про нас скажут? Я велел сманывать к нам разных умельцев из фряжских и немецких земель, так ведь забоятся ехать сюда, услышав про твоё злобство. Я и с Папой Римским дело лажу, чтоб он Казимира остерёг. А захочет ли он помочь, прослышав, как у нас его земляков избивают? Прикажи выпустить немедля, а каков есть у них грех, я на себя возьму...
Хованский развёл руками:
— Не могу исполнить твой приказ, государь. Понеже эти два фряжца чёрное дело замыслили и должны за него ответ держать.
— Да ты, никак, ослушаться меня вздумал?! — воскликнул Иван Васильевич. — Побереги голову, князь! Она не мне, но тебе ещё может пригодиться. Немедленно выпусти фряжцев!
— Эх, государь! Ты из-за змеев треклятых слугу верного от себя гонишь, а того не ведаешь, что змеи в самое сердце тебя жалить восхотели — боярышню Морозову извести замыслили!