Шрифт:
Он стоял над ней, зажав ей рот платком, чтобы помочь; но пользы это не принесло.
— У меня внутри места не хватает, — объяснила она.
Звонки в дверь стали для нее делом жизни; в ожидании их она проводила все время. Разговоры были только средством заполнить паузу между этими желанными отвлечениями.
На то Рождество мне в руки попала бутылка виски — подарок от заезжего коммивояжера из деловых соображений. Так как сам я не испытывал любви к виски, то мне было не жаль хранить его на утеху миссис Пидлс, когда она, задыхаясь и схватившись за бок, опускалась на стул у моей двери. Ее бесцветное, измученное лицо загоралось при этом предложении.
— Ах, ну, — соглашалась она, — я не возражаю. Можно же иногда позволить себе маленькую радость.
Потом у нее развязывался язык, и она сидела и рассказывала мне истории о моих предшественниках, молодых жильцах, подобно мне занимавших ее меблированные комнаты, и о горестях и злосчастьях, выпавших на их долю. Мне начинало казаться, что навряд ли я мог подыскать более несчастливое пристанище. Бывший жилец моей комнаты, которого я ей странным образом напоминал, писал стихи на том же самом столе. Теперь он в Портленде отбывал пять лет за подделку документов. Миссис Пидлс, по-видимому, считала эти два его увлечения гранями одного и того же таланта. Другой из ее молодых людей, как она с любовью звала нас, стремился к научной карьере. До поры до времени все шло блестяще. «И кем он только не мог бы стать», по миссис Пидлс, и предугадать было нельзя; но на момент нашего разговора он был совершенно безнадежным пациентом Хэнвеллского сумасшедшего дома.
— Я всегда замечала, — объясняла миссис Пидлс, — что беда приходит к тем, кто этого меньше всего заслуживает, кто трудится, не покладая рук. Не знаю почему.
Когда та бутылка виски кончилась, я даже обрадовался. Вторая довела бы меня до самоубийства.
Мистера Пидлса, как такового, не существовало — по крайней мере, для миссис Пидлс, хотя он и был жив-здоров. В театре Принсес он служил в мимансе — тогда в ходу были еще старые названия, — и мне дали понять, что он был видным мужчиной, впрочем, легко увлекавшимся, особенно всякими кокетками. Миссис Пидлс резко отозвалась об артистах миманса, как о людях, по ее словам, ни на что не годных.
По будним дням миссис Пидлс ходила в одних и тех же платьях и чепце, черных и непритязательных; но по воскресеньям и праздникам она преображалась. Она бережно сохранила свой театральный гардероб, в том числе обувь на картонной подметке и блестящую мишуру. Так, в бесформенном классическом одеянии Гермии или в пышной парче и бархате леди Тизл, она принимала воскресными вечерами немногих своих гостей, таких же выброшенных на задворки марионеток, как и она сама, ведя с ними беседы о тех веселых временах, когда нити, управлявшие ими, еще не были обрезаны; или же, укрыв свое достояние от буйной улицы под макинтошем, шла с визитами. Может быть, как раз это непривычное возбуждение и окрашивало румянцем ее морщинистые щеки, выправляло и чернило брови, в другое время просто незаметные. Как бы там ни было, перемена была разительной, узнать ее теперь можно было только по жидким седым волосам и рукам, стертым от работы. И эта метаморфоза была не только внешней. Миссис Пидлс оставалась висеть на крючке за кухонной дверью — потрепанная, помятая, заброшенная; а из гардероба вместе с шелками и атласами извлекалась мисс Лукреция Барри, пусть, как и ее костюмы, немного постаревшая и полинявшая, но определенно все та же.
В комнате, соседней с моей, жил переписчик судебных бумаг с женой. Оба были старые и отчаянно нищие. Их вины в этом не было. Невзирая на прописные истины, в нашем мире все же существует такая вещь, как невезение, постоянное и монотонное, постепенно уничтожающее всякое желание сопротивляться ему. Они рассказали мне свою историю — безнадежно простую и ни в коей мере не поучительную. Он был школьным учителем, она — студенткой, тоже будущей учительницей: они рано, поженились, и какое-то время судьба была к ним благосклонна. Но затем на обоих обрушилась болезнь; ничего такого, из чего можно было бы извлечь нравственный урок — заурядный случай: плохие трубы, а в результате — тиф. Они начали все сначала, обремененные долгами, и спустя годы невероятных усилий им удалось расплатиться, только затем, чтобы снова впасть в долги, на этот раз — помогая другу. И глупостью это не было: бедняга помогал им, когда они были в беде, вряд ли они могли поступить иначе, не проявив неблагодарности. И так далее, тоскливая история, обыденная и тривиальная. Теперь они работали — усердно, терпеливо и равнодушно; придя к какому-то животному безразличию к собственной судьбе, радуясь, если им удавалось обеспечить себя самым необходимым, и впадая в апатию, если это не получалось. Интерес к жизни у обоих отныне сводился к единственной роскоши, позволительной для бедняков, — кружке пива или стаканчику спиртного время от времени. Часто бывало так, что в течение многих дней ему не доставалось никакой работы, — тогда они голодали. Юридические документы подобным людям обычно выдаются по вечерам, с тем чтобы работа была закончена к утру. Просыпаясь среди ночи, я слышал сквозь тоненькую деревянную перегородку, разделявшую наши комнаты, равномерный скрип его пера.
Так мы и работали, щека к щеке, я со своей стороны перегородки, он со своей — молодость и старость, надежды и реальность.
Со страхом видел я в нем собственное будущее. Я на цыпочках крался мимо его двери и страшился встретить его на лестнице. Разве не говорил он себе: «Мир — это моя вотчина»? Разве не внушали ему ночные голоса, что он — король? Может быть, и я — всего лишь праздный мечтатель, принимающий желаемое за действительное? Не окажется ли мир сильнее меня? В такие минуты передо мной разворачивались картины будущей жизни: служба в конторе за тридцать шиллингов в неделю, а со временем, постепенно, может быть, и за сто тридцать фунтов в год; четырехкомнатный домик в Брикстоне; жена, в девушках, возможно, хорошенькая, но скоро подурневшая; вопящие дети. Как могу я надеяться без чьей-либо помощи выбраться из этой трясины? Разве это не самая правдоподобная картина?
На третьем этаже, окнами на улицу, жил молодой человек, занимавшийся чем-то по коммерческой части. В Джармэне, казалось, воплотился сам молодой Лондон: нахальный, но добросердечный; агрессивный и напористый — и щедрый до глупости; лукавый — и в то же время откровенный; проницательный, радушный и Неустрашимый. Девизом его было: «Не унывай!» и, в самом деле, трудно было себе представить человека, менее подверженного унынию. Весь день он шумел, а всю ночь — храпел. Просыпался он с грохотом, умывался, фыркая, как тюлень, одеваясь, пел во весь голос, орал в поисках ботинок и насвистывал во время завтрака. Его появление в доме и уход всегда сопровождались хлопаньем дверей, вслед за которым раздавались громогласные распоряжения насчет приготовления пищи, причем в это время он уже несся вверх или вниз по лестнице под треск и дребезжанье швабр и ведерок, разлетавшихся у него из-под ног. Когда он, наконец, уходил, возникало впечатление, что из дома все съехали и он сдается; странно было встретить кого-нибудь на площадке. При Джармэне и египетские пирамиды приобрели бы суетливый вид.
Иногда, неся поднос с ужином, накрытым на двоих, он захаживал ко мне в комнату. Поначалу, не будучи в восторге от его бесцеремонности, я намекал, что хочу побыть один, и объяснял, что занят.
— Давай, работай, Шекспир ты наш, — отвечал он. — Не тяни с трагедией. Не заставляй Лондон ждать. Я тихонько посижу.
Его способ сидеть тихонько состоял в том, что он удалялся в угол, где и развлекался, разыгрывая громким шепотом трагедию собственного сочинения и сопровождая ее соответствующими жестами.