Шрифт:
– Нью-Йорк проглотил бубен, – говорит она. О бубнах она не знает ничего, кроме того, что ей было недавно рассказано. Однако ей понятно, что этот женский и необузданный музыкальный инструмент будет звучать сегодня ночью у «Исаака и Исмаила», где ей предстоит работать в ночную смену с девяти до трех ночи. Как оказывается, ее метафора вполне уместна, хотя она полностью ее забывает к тому времени, когда возвращается к шкафу в прихожей, чтобы повесить пальто, которое, как она решила, ей не понадобится (не следует недооценивать ту степень, в которой освобождение от тяжелой зимней одежды вносит свой вклад в новое настроение города).
В тот самый миг, когда Эллен Черри выходит из спальни, в ящике комода, где хранится нижнее белье, происходит беспрецедентное движение. Ящик слегка приоткрывается, и Ложечка также ощущает колдовскую притягательность апрельского вечера.
Дарума внимательно следит за ней. Ложечка вся трясется, как наркоман-кокаинист на собеседовании при приеме на работу. Приняв вертикальное положение, она балансирует на кончике ручки и подпрыгивает на высоту, позволяющую ей на короткое мгновение заглянуть за край ящика для нижнего белья. Подпрыгивает, колеблется, дрожит. Попрыгивает, колеблется, дрожит.
– Камикадзе, – шепчет вибратор.
– Камикадзе?
– Божественный ветер.
Она подпрыгивает, колеблется, дрожит.
– Божественный ветер?
– Ступай! – говорит он. – Следуй за ветром. Дерзай. Терять тебе нечего. Ступай!
Ложечка покорно следует его совету.
И бесшумно приземляется на ковре, устилающем пол спальни. Перекатывается. Оглядывается по сторонам. Направляется к сумочке, которую Эллен Черри второпях бросила на полу возле двери.
Последнее, что она слышит, ныряя в самую гущу ключей, мелочи, бумажных носовых платков, писем Бумера, постиезавелиевской косметики и старых, потрепанных фотоснимков Джорджии О'Кифф, вырезанных из каких-то журналов, – это радостно-придурковатый смех языческого дилдо.
Сумочка среднестатистической женщины весит около килограмма. Сердце среднестатистической женщины весит девять унций. Вес бубна – что-то среднее между первым и вторым, чуть ближе к весу сердца, нежели дамской сумочки.
Эллен Черри возвращается в спальню; она хватает сумочку и принимается рыться в ней. Несколько раз ее правая рука – та самая, на которую попало в изгнание обручальное кольцо, – касается Ложечки либо перекладывает ее, не обращая ни малейшего внимания. Разве может женщина, которая не знает содержимого своей сумочки, знать то, что таится в ее собственном сердце?
Эллен Черри извлекает на свет Божий ключи, два жетона на метро и гильзочку губной помады. Все это она перекладывает в карман желтого трикотажного платья на молнии, и бросает сумочку на кровать. В эту напоенную весной ночь она отправится в город налегке. Ложечке же никакая прогулка не светит.
Ложечка выжидает в сумочке до тех пор, пока не убеждается, что Эллен Черри вышла на улицу. Затем она выскакивает на свободу – к великой зависти пластиковой шапочки от дождя, которая вот уже долгие годы покоится на дне сумочки.
– Она н-никогда не н-надевает м-меня, – чуть заикаясь, рыдает шапочка. – Я н-не н-налезаю на ее прическу!
– Терпение, моя дорогая, – успокаивает ее Ложечка. – Как говорит мой друг Жестянка Бобов, мир – очень странное место, и никогда не знаешь, как карта ляжет.
Процитировав Жестянку Бобов, она сочла бы себя истинной лицемеркой, если бы вернулась в ящике нижним бельем. По правде говоря, она и так чувствует себя лицемеркой, призывая шапочку к терпению, когда сама это терпение почти все растеряла.
«По мере того как тысячелетие близится к концу, могут ли неодушевленные предметы, хотя для них это и не характерно, все чаще терять терпение? – думает она. – А если да, то это явление религиозное по своей природе или же мирское?»
Ложечка оглядывает комнату. Лучи лунного света проникают в окно подобно кавалькаде белых «кадиллаков». Движимая внутренним импульсом, она совершает прыжок с кровати на подоконник.
– О Боже! – вырывается у нее.
Она в равной степени зачарована и испугана. Далеко внизу изумленные апрелем городские улицы пульсируют в припадке цвета и звука. Теплый воздух омывает ее ласковыми волнами, как когда-то потоки теплой воды в моечной машине.
Вокруг нее также струятся огни большого города, оживляя ее классические очертания и омывая ее в ванне другого рода. Городская какофония сбивает Ложечку с толку. Огромная высота заставляет замереть на месте. Она – недвижная звезда посреди вращающихся небес.
– Камикадзе!
– Простите, сэр?
Ложечка оборачивается, пытаясь расслышать, что там кричит ей из ящика с нижним бельем вибратор, но поскальзывается и летит вниз навстречу бездонной грохочущей бездне.
Проносится ли вся жизнь перед мысленным взором неодушевленного предмета, летящего вниз с головокружительной высоты? Не будь Галилео Галилей одушевленным шовинистом, он вполне мог бы задать себе этот вопрос, занимаясь в Пизе физическими экспериментами. С другой стороны, было бы абсурдно предполагать, что нечто неодушевленное, неорганическое проживает жизнь, способную промелькнуть перед мысленным взором. Но что тогда такое Ложечка видит, летя вниз к мостовой?