Шрифт:
«Не делают ли Вы себя и рапповцы недостойно похожими на Фаддея Булгарина — так яро лаявшего в своих журналах „верноподданнически“, что пришлось запретить писать ему на пару лет. Перестарался Фаддей Булгарин — не перестарайтесь Вы — в полемике беру это ужасное сравнение, потому что искренно в данном случае презираю вас, желающих в политической осторожности переплюнуть т. Сталина».
Много позже прозаик Николай Костерин тоже попробует устыдить Шолохова за его палаческую роль в связи с приговором Синявскому и Даниэлю: «Что ж, каждое время имеет своих Булгариных!»
Да, имеет. Но именно своих, и вот в чем была не права Зинаида Райх.
Дело не только в том, что Вишневский вовсе не переплюнул «т. Сталина», — наоборот, «т. Сталин» и с Эрдманом, и с Булгаковым поступил так, словно решил во всем слушаться одного из своих самых темпераментных доносчиков. Сравнение с Булгариным было вовсе не «ужасным». Советские мастера доноса ушли далеко вперед, освободившись от того, что даже Фаддею мешало стать совершенством в этом позорном роде.
Известна трагическая история романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», для самого автора обернувшаяся тем трагичнее, что, вероятно, именно она свела его в могилу. Парадокс! Одно из великих произведений русской прозы двадцатого века, книга, за которую в годы правления Сталина (если только можно представить, что тогда она могла быть написана) автор был бы казнен, — эта книга попала в руки редактора «Знамени» Вадима Кожевникова, у кого была репутация негодяя. Была вручена ему добровольно, по трезвом размышлении и с обдуманной надеждой.
Кончилось, что также известно, доносом в «инстанции», арестом книги (потом, слава Богу, чудесным ее воскрешением), но помянутый парадокс имел свои основания.
Возможно, исторические.
«…Коснусь тех роковых причин, которые привели Гроссмана к решению отдать роман в журнал „Знамя“. — Это из воспоминаний Семена Липкина, ближайшего гроссмановского друга, между прочим приложившего руку к спасению и воскрешению романа, как многим казалось, безвозвратно погибшего в недрах КГБ. — Прежде всего, конечно, воспаленная обида Гроссмана на Твардовского».
Поясню. Долгое время дружа, Твардовский и Гроссман рассорились главным образом из-за того, что Александр Трифонович совершил, по мнению друга, предательство. Напечатав в «Новом мире» роман «За правое дело», первую часть «Жизни и судьбы», он, после того как партийная критика учинила книге погром, от нее публично отрекся.
«Это, — продолжает Липкин, — самая роковая и самая главная причина. Бессмысленно предполагать, что „Новый мир“ напечатал бы „Жизнь и судьбу“, но могу твердо поручиться, что роман не был бы арестован, если бы рукопись была сдана в „Новый мир“. Твардовский бы не отправил рукопись „куда надо“. Но Гроссман ни за что не хотел иметь дело с отрекшимся от него редактором. Это была обида не только автора, но и близкого друга.
Другая причина заключается в том, что Гроссманом овладела странная мысль, будто наши писатели-редакторы, считавшиеся прогрессивными, трусливей казенных ретроградов. У последних, мол, есть и сила, и размах, и смелость бандитов. Они скорее, чем прогрессивные, способны пойти на риск».
Вот! В этом все дело — хотя Липкин не совсем прав, говоря, что мысль странная. Она не то чтобы странная — просто она устарела.
Кстати, решительно все, сказанное о Твардовском, вскорости подтвердилось. Гроссман все же внял уговорам, дал Твардовскому рукопись — почитать, но, может быть, с тайной надеждой: из «Знамени» долго не было ни слуху ни духу. Однако вскоре к нему на квартиру явились люди из «органов» с ордером на изъятие «Жизни и судьбы».
(Изъятие жизни — снова какой ужасный, даром что незагаданный каламбур!)
«После ареста романа, — цитирую Липкина, — к Гроссману чуть ли не в полночь приехал Твардовский, трезвый. Он сказал, что роман гениальный. Потом, выпив, плакал: „Нельзя у нас писать правду, нет свободы“. Говорил: „Напрасно ты отдал бездарному Кожевникову. Ему до рубля девяти с половиной гривен не хватает. Я бы тоже не напечатал, разве что батальные сцены. Но не сделал бы такой подлости, ты меня знаешь“».
…Смеясь, Гроссман мне рассказывал: «Как всегда, водки не хватило. Твардовский злился, мучился. Вдруг он мне заявил: „Все вы, интеллигентики, думаете только о себе, о тридцать седьмом годе, а до того, что Сталин натворил во время коллективизации, погубил миллионы мужиков, до этого тебе дела нет“. И тут он стал мне пересказывать мои же слова из „Жизни и судьбы“. „Саша, одумайся, об этом я же написал в романе“. Глаза у него стали сначала растерянными, потом какими-то бессмысленными, он низко опустил голову, сбоку с его губ потекла струйка».
И тут обнаруживается нечто невероятное.
Фаддей Булгарин, самый знаменитый подлец и доносчик прошлого века, конечно, может быть сопоставлен с Вадимом Кожевниковым, как и с Всеволодом Вишневским, — правда, с ущербом для себя. Но поразительно то, что он же — пусть в отдельных, нечастых, исключительных случаях — имел бы законное право сказать в унисон с человеком принципиально иного разбора: дескать, такой подлости я не сделаю. Рукопись «куда надо» не отнесу.
Потому чт'o действительно — не отнес.