Шрифт:
Так что дорога, быть может со всей добросовестностью задуманная как отступление к былому миропорядку, чья разумность доказана благообразными предками, — на самом дел путь прямиком в катастрофу. В распад.
Конечно, это относится ко всем советским народам, образовавшим-таки «новую историческую общность». Беда — общая, даже если мы перед ней не одинаковы.
Не одинаковы, однако — равны.
Оттого, между прочим, меня коробит слово «русификация», едва ли не главное обвинение, предъявляемое не только державной Москве, но «москалям». Что за русификация? Да разве она была?..
Нет. Поставлю вопрос иначе: разве была она? Разве именно так справедливо именовать то, что насаждалось сверху — в том числе и в самой России? Уж ее-то «русифицировать» как будто не было нужды, однако и с нею делали то же самое. Так что стоило бы сыскать другое словцо — «советизация», «коммунизация», чем уродливее, тем точнее. Потому что уродующим было само это действие. Вненациональное. Антинациональное.
Сам насаждавшийся русский язык — был ли он языком Пушкина или, скорее, брежневской «Малой земли»? Навязывая его как средство общения, его же и отнимали у нас, у русских, усредняя и умещая в границы обкомовского жаргона…
Хотя — не честно ли будет, положа на сердце руку, признать очевидное? То, что даже в таком варианте он, русский язык, был и надолго останется проводником в мировую культуру для многих народов.
Да, беда у нас общая, просто у каждой отдельной драмы свои особенности. Вот уж поистине — национальные по форме, социалистические по происхождению.
Русская драма — в том, что огромный народ, обделенный не менее прочих, к тому же размыт духовно. У него нет самозащитных реакций, которые есть у тех, кто был в положении обороняющихся. (Правда, иной раз подумаешь грешным делом, глядя, как ощетинивается иная самозащита: может, и к лучшему, что — нет?) И именно то, что он был обречен играть роль стержня и сердцевины, то есть между — inter, если вспомнить латынь, — показывает, сколь нелепо валить на него грех «русификации».
Оказаться в положении межеумочной, интернациональной основы, что ведет к утрате иммунитета, — по последствиям эта беда не меньшая и не большая, чем у тех, кто был вынужден, а иногда и согласен считаться вторыми, третьими и десятыми.
И если сегодня болезненно настаивает на своем первородстве, это тот же цифровой морок.
Не говорю о безумных крайностях: «Латвия для латышей», «Москали, геть из Украины», «Жиды, катитесь в Израиль», — на это бессмысленно тратить слова. Но и куда более благообразное по обличью — и оттого особенно соблазнительное — ощущение особенной предназначенности своего народа есть явление, в который раз повторю, узконациональное. Не вводящее нацию, как выражаемся ныне, в семью цивилизованных народов, а оттесняющее на духовную обочину.
Это — произошло. Со многими.
Могло ли не произойти — даже если заглядывать не в роковой и далекий 1917 год, не отступая во времени дальше именно сталинской национальной и культурной политики?
Всегда почему-то хочется, чтобы в прошлом был шанс — пусть упущенный. Какое-никакое, а утешение.
В романе Фазиля Искандера «Сандро из Чегема» заглавный герой, молодой и молодцеватый, пляшет в составе ансамбля перед товарищем Сталиным. Исполняет коронный свой номер — «полет на коленях». Да еще с глазами, укрытыми под башлыком, вслепую.
На коленях, вслепую — объяснять ли, что здесь притаилась озорная метафора?
И когда вождь с улыбкой нагнется к распростертому у его ног танцору и в упор глянет ему в глаза: «Кто ты, абрек? Где я тебя видел, абрек?» — Сандро будет обожжен смертельным ужасом.
Он вспомнит свои детские годы, свой аул Чегем, себя самого, пасущего коз, слухи о бандитском нападении на пароход и встреченного в лесу незнакомца, уходившего от погони. Его цепенящий злобою взгляд и шепот на ухо:
— Скажешь — вернусь и убью…
Чт'o, если бы мальчик Сандро преодолел свой страх и рассказал о встрече отцу? Чт'o, если б того низкорослого убийцу с покатым плечом изловили?
Размышления подобного рода — «если бы да кабы» — неизменно волнуют сочинителей и детей.
Вот и я помню: давние шестидесятые годы; два москвича, то есть мы с Василием Аксеновым, катим по Кахетии. С нами в машине — двое братьев, замечательных грузинских писателей, Тамаз и Отар Чиладзе, за рулем — тогда молодой, а ныне покойный историк Лаша Джанашия, и вот он-то рассказывает…
Действительную историю? Или легенду?
Будто бы к литератору-просветителю Илье Чавчавадзе явился юный семинарист по фамилии Джугашвили и попросил мэтра оценить стихи его сочинения. Тот не скрыл, что поэтом гостю не быть, и Джугашвили спросил, огорчившись: чем бы ему в таком случае заняться?
— Ну, мало ли есть путей для молодого и энергичного человека? — ответил (будто бы) живой классик. — Почему бы вам не испытать себя, скажем, в политике?
Юноша (будто бы) поблагодарил и откланялся.