Шрифт:
Среди множества людей, в предательстве которых заключалась тогда моя позорная миссия, была и одна еврейская девушка по имени Ханна Лея Ривкина из Радзивилова. Я никогда не забуду ее имени, места рождения, лица, фигуры. Два ее брата были приговорены в России к каторге за подготовку покушения на одесского губернатора. Как мне было известно из документов, уже три года как они находились в Сибири, у самой границы с тайгой. Их сестре удалось вместе с еще одним братом своевременно бежать. Этот брат был наполовину парализованным молодым человеком, целыми днями он должен был находиться в кресле. Двигать он мог только правой рукой и ногой. Было ясно, что он обладает великолепной памятью и что он необычайно одаренный физик и математик. План нападения на губернатора, а также несложная формула взрывчатки, которую можно было сделать из подручных средств, — были его рук делом. Брат и сестра жили у своих швейцарских друзей из Женевы. Это был сапожник с женой, в чьей мастерской часто собирались русские. Я был у них несколько раз. Эта милая еврейская девушка была полна решимости вернуться в Россию, чтобы спасти своих братьев. Всю ответственность она брала на себя. Ее мама умерла, отец болел, у нее остались лишь три несовершеннолетних брата. В многочисленных прошениях, отправленных в русское посольство, она объясняла, что готова вернуться в Россию, чтобы понести наказание, если у нее будут гарантии, что освободят ее невинных братьев, схваченных лишь из-за ее преступных действий. Нам же, то есть русской полиции, нужно было заполучить эту девушку, не давая ей при этом никаких официальных подтверждений. Этого посольство сделать никак не могло и даже не имело права, но сама Ханна Лея нужна была нам буквально позарез. «Она нам нужна» — вот что дословно говорилось в предписаниях.
До появления Лакатоса, хотя я по природе и был подлецом, все же я считал для себя невозможным погубить эту девушку и ее брата. Они, единственные среди русских, которых мне надлежало выдать, пробуждали во мне остатки совести. Если у меня и были тогда хоть какие-нибудь представления о смертном грехе, то только благодаря этим двоим. От этой хрупкой, нежной девушки — если существует еврейский ангел, то в нем должны сочетаться твердость и очарование, — так вот от этой хрупкой девушки исходила какая-то завораживающая сила. Да, именно завораживающая, по-другому не скажешь. Она не была красива той признанной красотой, которую люди называют обольстительной. Нет, но эта маленькая, неприметная девушка трогала мою душу и мои чувства. Я смотрел на нее, и мне казалось, я слышу песню. Да, не вижу, а слышу что-то прекрасное, никогда не слышанное, незнакомое и все же очень родное. Порой, в тишине, когда ее парализованный брат на краю дивана читал лежащую перед ним на высоком кресле книгу, когда мирно щебетала канарейка, а узкая полоска доброго весеннего солнца касалась голой половицы, я, сидя напротив этой милой девушки и спокойно рассматривая ее бледное, немного скуластое, измученное жизнью лицо, в котором читалось страдание всех наших русских евреев, был близок к тому, чтобы обо всем ей рассказать. Конечно, я был не единственным сыщиком, которого подсылали к ней, и кому ведомо, сколько моих коллег я мог здесь встретить (мы редко знали друг друга), но я уверен, что со всеми или, во всяком случае, с большинством из них происходило то же самое, что и со мной. В этом ребенке было нечто, что нас сражало. В принципе нам было нужно, посулив освобождение братьев, заманить ее в Россию. Но обмануть ее было нелегко, она бы поверила только такому обещанию, которое бы подписал царский посол. Но, на худой конец, достаточно было бы выведать у нее имена всех оставшихся в России товарищей. Да, друзья мои, как я уже сказал, хоть я и был по натуре негодяем, но вблизи этой девушки я исправлялся, иногда я чувствовал, как плачет, как буквально тает мое сердце.
Шли месяцы. Уже наступило лето. Я собирался с Лютецией куда-нибудь поехать. Как-то раз ко мне в гостиницу пришел седовласый, строго одетый, очень церемонный господин. Со своей густой шевелюрой, белыми, аккуратно расчесанными, внушающими почтение бакенбардами, красивой тростью из черного дерева, чья серебряная матовая рукоятка, казалось, была сделана из того же материала, что его шевелюра и бородка, он производил впечатление высокопоставленного угрюмого царского сановника. В моем представлении так должны были выглядеть царские придворные, выполняющие свои обязанности в предсмертные часы и во время погребения царей. Но когда я хорошенько вгляделся, он показался мне знакомым. Из моего давно ушедшего детства вдруг всплыли его лицо, его густые волосы, бакенбарды, голос. И стоило ему только сказать: «Я рад нашей новой встрече, господин Голубчик!», как я уже знал, кто стоит передо мной. Он, по-видимому, был уже очень стар. Однажды, стоя за дверью, я слышал его голос, и один раз в темном коридоре мельком видел его серебристо-черную фигуру. Это был душеприказчик старого князя. Сколько же лет прошло с тех пор, как он приходил к хозяину пансиона, чтобы платить за меня! Он едва протянул мне руку. На долю секунды моей руки коснулись три холодных, худощавых, прямо-таки окаменевших кончика пальцев. Я предложил ему сесть. Он, словно не желая оказывать слишком много чести моему стулу, сел на самый его краешек таким образом, что должен был, дабы не соскользнуть, опираться на стоящую между коленей трость. Двумя пальцами он держал черную, нарядную, жесткую шляпу. Не теряя зря времени, он сразу перешел к самому главному, как говорится на латыни, in medias res:
— Господин Голубчик, здесь находится молодой князь. Старый князь тоже здесь на некоторое время остановится по дороге на юг. Вы незаконно и самым недостойным образом — если не сказать покрепче — доставили обоим господам чрезвычайно много хлопот. Вы называете себя здесь Кропоткиным. Вы поддерживаете определенные отношения с одной… как бишь ее зовут. У нее тоже много имен. Молодой князь не хочет больше терпеть этих ваших отношений, уж так он решил. Вот такой каприз. Но это мелочи. Молодой князь великодушен. Обдумайте быстренько и скажите мне напрямик, сколько вы запросите, чтобы навсегда исчезнуть с нашего горизонта. Однажды вы уже узнали, сколь велика наша власть. Если же вы заупрямитесь, наказание будет посерьезней, чем у ваших жертв здесь. Я, естественно, ничего не имею против вашей профессии. Она, скажем, не самая почетная, но необходимая в интересах государства — в высшей степени необходимая, это понятно. Нашему государю, несомненно, нужны подобные вам. Но семье, которую я вот уже сорок лет имею честь везде представлять, вы просто неприятны. Кропоткины готовы вам посодействовать, если вы начнете новую жизнь где-нибудь в Америке или даже в России. Итак, подумайте, сколько вам для этого надо.
При этих словах седовласый господин достал из кармана тяжелые золотые часы. Он держал их как врач, проверяющий пульс своего пациента. Я думал. Я действительно думал. Увиливать, уговаривать дать мне время на раздумье, было бесполезно, я это понимал, это ни к чему бы не привело и было бы просто смешно. Его часы тикали неустанно. Время шло. Как долго он будет ждать?
Я не мог принять никакого решения. Но добрый дух, который не покидает никого, даже подлецов от рождения, вдруг неожиданно напомнил мне о Ханне Лее Ривкиной, и я сказал:
— Мне не нужны деньги. Мне нужна княжеская протекция. И если он могуществен, как вы об этом говорите, пусть он мне поможет. Я могу его увидеть?
— Разумеется, — пряча свои часы, сказал мой собеседник, — идемте со мной!
Перед гостиницей ждала собственная парижская коляска князя Кропоткина, настоящего Кропоткина. Мы поехали и остановились перед его виллой, расположенной в Булонском лесу. В лакеях, носивших такие же бакенбарды, как и сопровождавший меня господин, я пытался узнать кого-нибудь из тех, кого видел много-много лет назад в летней резиденции старого князя в Одессе.
Обо мне доложили. До меня в кабинет князя вошел секретарь, и мне пришлось ждать еще долгих полчаса. Печальный, подавленный я сидел в приемной, как когда-то — в приемной старого князя. Но теперь я был еще более жалок, чем Голубчик в те времена. Тогда мир передо мной был еще открыт, теперь же я был Голубчиком, потерявшим его. И это было мне известно. Но стоило мне лишь подумать о Ханне Лее, как ничего уже не имело значения.
Наконец я вошел в кабинет молодого князя. Он выглядел точно так, как в тот раз, когда через щель в стене я наблюдал за ним и Лютецией в chambre s'epar'ee. Да, он был таким же. Как бы мне его описать? Наверняка вам знаком этот тип мужчин: элегантный, потрепанный ветреник. Его кожа была столь бледной и безжизненной, что лицо походило на смыленный кусок желтого мыла с тонкими, черными усиками. Я ненавидел его ничуть не меньше, чем много лет назад.
Когда я зашел, он, не переставая, ходил по комнате. Вел себя так, словно вместо меня душеприказчик князя принес ему куклу. И со своим вопросом он подошел тоже не ко мне, а к нему:
— Сколько?
— Я бы хотел сам с вами переговорить, — сказал я.
— А я бы не хотел, — возразил он и, посмотрев на седовласого господина, добавил: — Вы сами ведите с ним переговоры!
— Мне не нужны деньги, — сказал я, — если вы на самом деле такой влиятельный, то я сделаю все, что вы хотите, при условии, что вы освободите от каторги двух молодых людей и избавите от наказания одну девушку. И сделаете это незамедлительно, в течение одной недели!