Шрифт:
— Будем надеяться, что это не повторится, — пробормотал он себе под нос.
— Думаю, вряд ли. — Миссис Кхань встала, чтобы убрать посуду. Убежденная, что роза предназначалась той, другой женщине, она все же хотела скрыть раздражение. На пороге кухни шаткая пирамида из четырех тарелок, супницы и пары бокалов вдруг оказалась для нее слишком тяжела. Фарфор разбился вдребезги на кафельном полу, зазвенели вилки и ложки, и профессор закричал из столовой:
— Что такое?
Миссис Кхань замерла, глядя на осколки супницы у своих ног. Среди них, в лужице бульона, мокли три тыквенных кругляша с начинкой из свинины.
— Ничего! — крикнула она. — Я уберу.
Вечером, когда профессор заснул, она поднялась к нему в кабинет. Картина, которую она оставила у его письменного стола, теперь была повернута лицом наружу. Миссис Кхань вздохнула. Если он так и будет поворачивать ее обратно, надо хотя бы поменять ей раму на что-нибудь более современное и подходящее. Она присела за стол между двумя стеллажами с несколькими сотнями книг на вьетнамском, французском и английском. Он хотел, чтобы книг у него было больше, чем он когда-нибудь сможет прочесть, и это желание усилилось после бегства из Вьетнама, откуда они не смогли увезти прежнюю коллекцию. На столе тоже лежали десятки разнокалиберных книг, и миссис Кхань пришлось разгрести их, чтобы найти блокноты с записями профессора обо всех ошибках, совершенных им за последние месяцы. Он посолил кофе и положил в суп сахар; когда позвонил телемаркетолог, он согласился купить пятилетнюю подписку на «Космополитен» и журнал для любителей стрелкового оружия; однажды он сунул кошелек в морозильник, превратив его содержимое в твердую валюту — так он пошутил, когда она его там обнаружила. Но никаких упоминаний о Иен не было, и, немного поколебавшись, миссис Кхань написала под последней заметкой: «Сегодня я назвал свою же-ну именем «Иен». — Она старательно воспроизвела завитки, характерные для почерка профессора, убеждая себя, что вносит эту поддельную запись для его же блага. — Больше такое не должно повториться».
На следующее утро профессор приподнял свою чашку с кофе и попросил: «Йен! Передай, пожалуйста, сахар». Через день, когда она подстригала ему в ванной волосы, спросил: «Что сегодня по телевизору, Йен?» Он называл ее именем другой женщины снова и снова, и вопрос, кто это такая, мучил ее целыми днями. Возможно, Йен была его детской любовью, или студенткой, вместе с которой он учился в Марселе, или даже второй женой в Сайгоне — он мог посещать ее по дороге из университета в те долгие предвечерние часы, когда якобы сидел у себя в кабинете, проверяя студенческие работы. Каждый раз, когда он путал ее с той женщиной, она писала об этом в его дневниках, но наутро он прочитывал ее фальшивые записи без вся-кого результата и вскоре опять называл ее Иен, пока ей не стало казаться, что она не выдержит и расплачется, если еще раз услышит это имя.
Скорее всего, эта женщина — просто фантазия, возникшая в расстроенном мозгу профессора, сказала она себе, застав его голым ниже пояса: он стоял на коленях у ванны и яростно оттирал свои штаны и нижнее белье под струей горячей воды. Обернувшись, профессор рявкнул через плечо: «Уйди!» Она отскочила, с перепугу хлопнув дверью. Никогда еще профессор не допускал такой потери контроля над собой и никогда не кричал на нее, даже в их первые дни в Южной Калифорнии, когда они покупали еду по льготным талонам, снимали дешевое жилье со скидкой и носили одежду с чужого плеча, собранную для них прихожанами церкви Сент-Олбанс. Это и есть настоящая любовь, думала она, — не задаривать розами, а каждый день ходить на работу и ни разу не пожаловаться, что ты вынужден преподавать вьетнамский как «унаследованный язык» иммигрантам и беженцам, которые уже знают его и просто хотят получить галочку за легкий курс.
Даже в самый страшный отрезок их жизни, когда они блуждали по лазурной океанской пустыне, простирающейся вокруг без конца и края, профессор не позволял себе повышать на нее голос. На пятый вечер единственными звуками, кроме плеска волн о борта, было хныканье детей и бормотание взрослых, молящихся Богу, Будде и своим предкам. Профессор не молился. Вместо этого он стоял на носу корабля, точно на кафедре, и успокаивал детей, сгрудившихся у его коленей в поисках защиты от вечернего ветра. «Этого не видно даже при дневном свете, — говорил он, — но сейчас мы с вами плывем прямиком к Филиппинам. Нас несет течение, которое было здесь испокон веков». Он повторял эту выдумку так часто, что даже миссис Кхань позволила себе в нее поверить — и верила вплоть до вечера седьмого дня, когда вдалеке наконец показалась скалистая полоса чужого берега. На скалах над каймой мангровых зарослей лепились хижины рыбацкого поселка, сооруженные будто бы из прутьев и травы. Увидев землю, миссис Кхань кинулась профессору на шею, перекосив ему очки, и бурно зарыдала, впервые на глазах у своих изумленных детей. Мысль, что все они выживут, привела ее в такой восторг, что у нее невольно вырвалось: «Я люблю тебя!» Такого она никогда не говорила прилюдно, да и наедине с профессором едва ли, и он, смущенный хихиканьем детей, только улыбнулся и поправил очки. Его смущение лишь усугубилось, когда они добрались до земли и местные жители сказали им, что это побережье Восточной Малайзии.
По какой-то причине профессор никогда не говорил о днях, проведенных в море, хотя вспоминал очень многое из того, что они пережили вместе, включая события, о которых она сама ничего не помнила. Чем больше она его слушала, тем сильнее становились ее опасения за собственную память. Возможно, они и вправду ели дуриановое мороженое, сидя в ротанговых креслах на веранде усадьбы, принадлежавшей владельцам чайной плантации. Но могли ли они кормить бамбуковыми побегами ручных оленей в сайгонском зоопарке? Действительно ли на центральном рынке их пытался обчистить карманник, шелудивый беженец из разбомбленной деревни?
Весна понемногу перетекала в лето. Миссис Кхань все реже и реже подходила к телефону и в конце концов выключила звонок, так что и профессор перестал на него реагировать. Она боялась, что кто-нибудь попросит позвать ее, а муж скажет: «Кого?» Еще более тревожной была перспектива, что он за-говорит с друзьями или детьми о Иен. Когда из Мюнхена позвонила дочь, миссис Кхань сказала: «Ба чувствует себя неважно», однако в детали вдаваться не стала. С Винем она говорила откровеннее, понимая, что все, услышанное от нее, он передаст остальным детям по электронной почте. Всякий раз, когда он оставлял ей сообщение, она слышала на заднем плане другие звуки: или бубнил телевизор, или сигналили машины, или масло шипело на сковородке. Он звонил ей по сотовому, только когда делал что-нибудь еще. Несмотря на всю ее любовь к сыну, он казался ей малосимпатичным человеком; она не скрывала этого от себя и огорчалась вплоть до того дня, когда перезвонила ему и он спросил: «Ну что, решила? Будешь увольняться?»
Прежде чем он погрузился в воспоминания, она читала ему биографию де Голля и до сих пор держала палец на последнем прочитанном слове. Ей не хотелось думать об утраченном доме, и она не помнила, чтобы говорила что-нибудь подобное.
— Дворники или бутылка? — спросила она.
— Бутылка.
— Тогда мне так показалось, — солгала она. — Я не слышала этого звука много лет.
— Мы его часто слышали. В Далате.
— Профессор снял очки и протер их платком. Когда он ездил на этот горный курорт как участник конференции, она была беременна и потому осталась в Сайгоне. — По вечерам ты всегда ела мороженое на улице, — продолжал он. — Но в тропиках трудно есть мороженое, Иен. Разве что в комнате с кондиционером, иначе не успеваешь получить удовольствие.