Шрифт:
XIX. конец «образцовой» Шелаевской тюрьмы
Приезд губернатора был чреват всякого рода событиями и неожиданностями. Точно ураган, налетел он на благополучно здравствовавший до тех пор Шелайский рудник, закрутил в себя самые незыблемые, казалось, устои и основы и умчал их, как малую былинку, и одной из таких былинок оказался не кто иной, как сам великолепный капитан Лучезаров. Он, столько лет бывший грозою для всего каторжного мира, привыкший думать, что выше его власти и авторитета стоит чуть ли не власть одного только бога, в минуты сильного гнева грозивший своим подчиненным, что он может убить их и отвечать не будет, — этот великий и гордый человек в один день, в один какой-нибудь час повален был с своего пьедестала в прах и превратился внезапно в простого, жалкого смертного!
Все сложилось, на его несчастье, так, что падение было неизбежно и предотвратить, даже отсрочить его не могли уже никакие — ни земные, ни небесные силы. При устройстве Шелайской «образцовой» тюрьмы высшим начальством допущена была какая-то странная неясность и недоговоренность. Прежде всего ни для кого не была достаточно вразумительна самая цель существования этого удивительно ненужного и в то же время безмерно дорогого учреждения, хотя всем чинам администрации, кроме каких-то исключительных наименований, присвоены были еще и увеличенные оклады жалованья. Даже границы и размеры власти начальника тюрьмы определены были довольно смутно: с одной стороны — это был как будто точь-в-точь такой же смотритель, как и смотрители всех остальных каторжных тюрем, а с другой — как будто и не такой же; отношения его к заведующему каторгой были как будто и простыми деловыми отношениями равного чиновного лица к равному же, но были также и как будто бы подчиненными отношениями. Заведующий каторгой вполне естественно претендовал на верховную власть над Шелайским рудником; Лучезаров, с своей стороны, претендовал на полную независимость, признавая заведующего только посредствующим звеном между собой и губернатором, чем-то вроде передаточной почтовой станции; на этом основании он решался иногда посылать свои рапорты непосредственно к губернатору. Благодаря допущенной в самом начале неопределенности смелость эта не повлекла на первых порах никакого выговора, и тогда уже властным поползновениям бравого капитана не стало удержу. Отношения его к заведующему приняли явно враждебный, почти воинствующий характер. Впрочем, Лучезаров и никому не сумел внушить ни любви, ни даже простой симпатии. Вражда его с военным начальством, в лице казацкого есаула, к приезду губернатора достигла крайних пределов. За небольшими исключениями ненавидели его и надзиратели, которых он третировал как мальчишек или лакеев, так что некоторые из них под сурдинку уговаривали даже арестантов жаловаться и указывали им на более слабые пункты тюремных порядков. Ко всему этому присоединилась история с побегом. В самом воздухе носилось, казалось, что-то недоброе, зловещее…
Однако мне лично, признаться, не верилось, чтобы арестанты стали серьезно и поголовно жаловаться; да и, в сущности, на что было жаловаться? На строгость режима, на запрещение частных улучшений пищи? Но все это вполне законно основывалось на подписанных высшим начальством инструкциях Шелайской тюрьмы: Лучезаров заслуживал скорее похвалы за усердие… Единственным человеком в тюрьме, про которого я был уверен, что он станет жаловаться, являлся некто Дубасов, арестант, не так давно еще прибывший в Шелай, но уже успевший свыше всякой меры озлобиться против тюремных порядков, и всего больше против самого Шестиглазого. Это был семейный человек немолодых уже лет, по ремеслу сапожник, на вид степенный и тихий; на первых порах он выражал необыкновенное довольство тем, что попал в Шелай, где не было «иванцов» и обычных арестантских «хамств». Арестанты сразу решили про себя, что этот человек будет одним из тех благочестивых язычников и подлипал, которых довольно было и раньше в лице разных, Булановых и других надзирательских «причиндалов». Лицо Дубасова, жесткое, бледное, с ястребиным носом и ястребиными же глазами, тоже было далеко не из симпатичных. Однако попасть в причиндалы Дубасову не удалось. Вскоре он увидал и оборотную сторону шелайской медали. Кто-то из надзирателей нашел однажды в починочной мастерской, где работал Дубасов, сапожные колодки.
— Какие это колодки? Чьи? — спросил он с удивлением.
— Мои, — отвечал Дубасов вполне наивным тоном.
— А откуда ты их взял?
— Как откуда? Да попросил Пенкина — он и выстругал мне в руднике.
— В руднике? А кто пропустил?
Поднялось целое следствие. Оказалось, никто из надзирателей, дежуривших у ворот, колодок в тюрьму не пропускал — следовательно, Пенкин пронес их тайком. Оказалось также, что, по тюремным правилам, внутри тюрьмы могла лишь чиниться обувь, для чего колодок не требовалось, а не шиться новая; если же, паче чаяния, и делались какие заказы с воли, то исключительно с разрешения начальства, которое и выдавало тогда на время необходимые колодки. Пенкина не посадили в карцер единственно в виду безупречной репутации, которою он до сих пор пользовался, но Дубасову сделано было строгое внушение, и колодки были у него отняты. Дубасов находился в полном недоумении: он никак не мог взять в толк, какое такое преступление он совершил; и вот, дождавшись прихода на одну из вечерних поверок Шестиглазого, он обратился к нему с вопросом, в котором звучало глубоко оскорбленное достоинство:
— Господин начальник, дозвольте. спросить вас, какая могла быть вреда от колодок? А между тем, могите знать, сапожнику без них никак невозможно!
— Молчать! — грозно крикнул капитан, которому, очевидно, не понравился тон этого вопроса, и, не прибавив ни слова, вышел вон.
Самолюбие упрямого старика было теперь еще глубже уязвлено, негодованию его уже не было пределов… Не прошло и недели, как он ухитрился каким-то образом утащить свои колодки из дежурной комнаты, куда они были положены. Колодки, конечно, снова были арестованы, а сам Дубасов посажен на этот раз в темный карцер. Тогда началась между ним и начальством долгая и упорная борьба. Дубасов, этот по натуре благонамереннейший из благонамеренных арестантов, которому до тех пор и во сне, быть может, не снилось пойти когда-либо против воли начальства, вдруг забунтовал. Он отказался работать в мастерской. В ответ Шестиглазый не только посадил его опять в карцер, но и лишил свиданий с женой. История эта продолжалась больше месяца; если Дубасов соглашался идти на работу, то через два-три дня у него обязательно отыскивались опять колодки: то кто-либо из кобылки притащит ему из горы, то сам он выстругает в кухне из простого полена. В бравом капитане, в свою очередь, говорили самолюбие и упрямство, и он грозился сгноить злополучного сапожника в карцере. Лишь за несколько дней до приезда губернатора его выпустили из-под ареста.
— Ага! Заслабило? Выпустили? — громко ворчал Дубасов, в расчеты которого не входило во время губернаторского посещения быть «на воле». С этой целью он устроил шумную ссору с надзирателями, и те волей-неволей снова должны были отвести его в «секретную».
Губернатор явился в Шелай, по всем видимостям, уже сильно вооруженным против Лучезарова: враги не дремали и успели выставить, быть может, даже в преувеличенном свете все недостатки и слабости бравого капитана. Последний разлетелся было к генералу с таким же развязным, независимым видом, какой имел несколько лет назад, в первое посещение губернатором Шелая, но тот с первых же слов осадил его, внушительно заметив, что в присутствии заведующего каторгой он, капитан, должен говорить вторым. Обменявшись с заведующим выразительным взглядом, Лучезаров сразу понял, в чем дело: но он не хотел так рано сдаваться и продолжал бороться.
Войдя в тюрьму и узнав из доклада дежурного, что есть арестованные, губернатор выразил желание прежде всего посетить карцер. Там его глазам представилось трогательное зрелище. Дубасов оказался человеком, не чуждым актерского дарования и некоторой изобретательности: сняв с себя верхнюю одежду, он перепачкал нижнее белье сажей (сажей же подмалевал немного и лицо), разорвал у рубахи ворот и в таком истерзанном и жалком виде предстал перед посетителями. Низко понурив голову и расставив ноги, как будто едва держась на них от изнурения, он заговорил таким глухим, прямо гробовым голосом, что губернатор вздрогнул.
— Ваше превосходительство!.. Заморили… Спасите, будьте отцом!
— В чем дело, братец? Что с тобой? Ты болен? За что ты посажен сюда? — с участием обратился к старику губернатор.
Дубасов все с той же медлительностью и болезненной одышкой отвечал, что вот уже доходит полтора месяца, как он почти без перерыва сидит в темном карцере на хлебе и воде в грязном белье, лишенный свиданий с женою, единственно за то, что в качестве сапожника пользовался колодками.
— Он лжет, ваше превосходительство! — подскочил тотчас же бравый капитан. — Насчет белья и пищи он лжет…