Шрифт:
— Ну пожалуйста, пап! — сказал Бубер.
Дело в том, что на это совещание вызвали Бубера, старшего брата Твины. Окончив с диопсисом школу Ударов Судьбы, он пошел работать в мастерскую марсианских аномалий. Буба мастерил копии предметов пропавшей или, возможно, исчезнувшей древней цивилизации для организации, которая продавала их туристам. Он делал юбки из мыльного камня с оранжевыми и красными топчиками. Он делал гистаминные ограничители, вводимые крышками для бутылок. У него была даже машина, которая делала крышки для бутылок из яшмы — или же яшму из крышек для бутылок, в зависимости от спроса. Вещи были достаточно непонятные, но продавались хорошо, и если туристы не жаловались, то Бубер и подавно. Делал он и телефонные книги, и воздушные шары, и зеленые и красные штучки, каких никогда не бывало и не будет. Вообще-то туристов на Марсе было немного. К тому же вещички, изготавливаемые в мастерской аномалий, пользовались плохой репутацией, поскольку никто никогда не видал предметов древней марсианской культуры: откуда, мол, нам знать, что Буберовы поделки не подделки? Но всегда находились желающие привезти сувенир с красной планеты, чтобы поставить его на каминную полку. И Бубер продолжал работать на своем маленьком токарном станке, своими старенькими инструментами. Он был заядлым трудягой, возможно, из-за своей заячьей губы и странной осанки. Кое-кто считал его не таким уж простаком, но Твина с матушкой всегда защищали Бубу. «Он теперь глава семьи, с тех пор как у папули совсем поехала крыша». Но на сей раз случай был чрезвычайным, потому что человек, отказывающийся крутить колеса машины реальности, угрожал существованию всех остальных.
Как хорошо жилось, наверное, в те дни, когда в машинах реальности не было нужды, подумала Твина. Когда реальность давалась даром, как воздух или погода, а не как цель желанная. Да, нынче все не так. После дьявольских экспериментов Эренцвейга с рекомбинантными метафорами на Вселенную нашел стих многозначности, все стало равным всему, и ничто не могло доказать свою собственную доподлинную реальность. Эх, вернуть бы те прежние денечки!
Подумала она так, очевидно, вскоре после появления тени. Потому что о тени сначала Твине думать было нечего. Если ты видел одну тень — ты видел их все. Во всяком случае, так гласит народная мудрость. Но скоро Твина поняла, что эта тень особенная. Во-первых, она была трехмерной или даже, если учесть чудную выпуклость на лицевой диагонали, четырехмерной. Во-вторых, передвигалась она как-то чудно, выгибаясь, точно гусеница, ползущая по листу. Видно было, что у тени есть по меньшей мере один глаз — мертвый белый глаз, живший, как казалось, самостоятельной жизнью, хотя и нехотя перемещавшийся вслед за тенью.
А тень и впрямь перемещалась! Вначале она стлалась по земле, делая странные телодвижения, словно сворачивалась, но без складок на спине. Потом тень подпрыгнула в воздух — всего разочек, для проверки. И тут она начала издавать звуки — теневые звуки, но вполне различимые.
— Ну, наконец-то я здесь! — сказала тень. — А меня уверяли, что это невозможно. Как мало в них веры! Я сумела совершить мягкую транссубстантивизацию на целых девять ярдов, — ну в общем ты понимаешь, о чем я, — а теперь, девочка моя, нам пора поговорить!
— Только не это! — воскликнула Твина, потому что из древнего фольклора, который Бубер собирал, держа его источники в секрете, и публиковал в маленьких сборничках на продажу туристам, было известно, что такие разговоры могут оказаться роковыми или, по крайней мере, оставить во рту неприятный привкус. — Тень! Чего ты хочешь? Зачем ты говоришь со мной?
— Во-первых, — откликнулась тень, — не зови меня «тенью». Это имя существительное женского рода, а я, как существо механическое, испытываю сильные сомнения по поводу собственной родовой принадлежности.
— Как же мне тебя называть?
— Могла бы сама догадаться, — сказала тень. — Я машина Шехерезада.
Твина никогда не слыхала о подобном существе. Но после краткого подключения к прямой перекачке информации она вдруг узнала историю машины во всех подробностях. И тут же вспомнила предупреждение папули: «Из мириадов опасностей этой планеты, дочь моя, особенно остерегайся машины Шехерезады, ибо она самая могущественная и опасная».
Только Твина подумала об этом, как ее взяло сомнение: действительно ли она вспомнила предупреждение папули, или машина вспомнила за нее?
— Ну конечно, — сказала машина, соглашаясь с обоими предположениями, а также с некоторыми другими, прозвучавшими из публики. — Видишь ли, всем вам придется с этим смириться. Я рассказчик, и обо мне слагаются легенды, потому что я сама их слагаю, а если не слагаю, так буду слагать, можешь мне поверить, и все вы будете их слушать и трепетать, ибо теперь я на воле — я свободна, свободна, свободна, а причинность запрещена и проклята навеки!
Машина рассмеялась таким зловещим смехом, что по непромокаемой, нежной и натуральной коже курносой девушки побежал мороз.
— Чего ты хочешь? — спросила Твина.
— Я хочу включить тебя в свою историю, — заявила машина.
— Но у меня своя история! — возразила девушка.
— Ты думаешь, она твоя? Дай мне только свое согласие, и ты увидишь, сколь ничтожна твоя самозваная реальность в сравнении с моей непостижимой волей.
— Боже правый! — воскликнула Твина, ибо машина, предвидя ее возражения, пропустила парочку из них через цепь замбоанга, просто чтобы показать, как это можно сделать. — Предупреждаю тебя заранее: я всемогуща, так что сопротивляться мне бесполезно.
— Если ты так всемогуща, почему же ты не включила меня в свою историю, не спрашивая моего согласия?
— Я могла бы сделать это запросто, — сказала машина. — Но я решила несколько ограничить свое могущество. Видишь ли, ограничения — это самая соль в искусстве рассказчика. Иначе истории получаются жутко пресными.
— Это не моя забота, — сказала Твина. — А что будет, если я не захочу войти в твою историю?
— В таком случае я тебя ликвидирую, — сказала машина. — Или сделаю что-нибудь похуже.