Шрифт:
– Покажись-ка, покажись, любой!
– Голос ее, шамкающий, был в то же время громок и скрипуч.
– Да чего рвешься, не укушу... Вот, значит, ты каков! Ой, не верю, не верю, что вторым Пантелеймоном-праведником будешь. Нету в твоих глазах благолепия. Ой, нету. В бабку свою весь, а от грачихинской плоти неча ждать благости...
– Она обернулась к своему кланяющемуся сыну.
– Ну, хватит ветер лбом раздувать. Ишь, парень-то оробел от твоего дикого виду. Пусти, слышь.
Безногий Киндя покорно перевалился со ступенек на землю. Пока Родька, с испугом косясь, поднимался в дом, он успел три раза с размаху поклониться, показав Родьке плешивевшую макушку.
Но и дома тоже сидели гости.
Согнутая, словно приготовившаяся сорваться с лавки, нырнуть в дверь, Жеребиха завела свою обычную песню:
– Личико что-то бледненько. Видать, напужали эти окаянные - ведьма троицкая со своим идолом обрубленным.
Кроме Жеребихи, Родька увидел еще двоих - Мякишева с женой.
Сам Мякишев кургузый, маленький, вокруг лысины золотой младенческий пушок; окропленное веселыми веснушками лицо кругло, вечно сияет виноватой улыбкой, как застенчивое зимнее солнышко. Он руководил гумнищинским сельпо, выступал на заседаниях, числился в активистах. Жил он около магазина в большом пятистенке под зеленой железной крышей. Уполномоченные, приезжавшие из района, часто останавливались на ночь у него. За всю свою жизнь Мякишев никого, верно, не обозвал грубым словом, и все-таки многие его не любили. Председатель гумнищинского колхоза Иван Макарович, не скрываясь, обзывал: «Блудливая кошка. Стащит да поластится - глядишь, и с рук сходит».
Увидев у порога Родьку, Мякишев так радостно вытянул шею, что на минуту показалось: вот-вот выскочит из своего просторного, с жеваными лацканами пиджака; не только щеки, даже уши его двинулись от улыбки.
Беременная жена Мякишева уставилась на Родьку выкаченными черными глазами, которые сразу же мокро заблестели.
– Экая ты, Катерина, - с досадой проговорила Родькина бабка, - что толку волю слезам давать. Бог даст, все образуется. Родишь еще, как все бабы. Мало ли доктора ошибаются!
Заметив слезы у жены, Мякишев сконфуженно заерзал, забормотал:
– В страхе живу, покоя не знаю.
– Он с расстроенной улыбкой повернулся к Родьке.
– Может, это счастье наше, что ты, миленький, чудотворную-то нашел?..
Родька, напуганный разговором с Казачком, ошеломленный встречей с безногим Киндей, затравленно озирался. С ума все посходили? Даже Мякишев и тот к чудотворной пришел. Вдруг да тоже просить будет? Бежать, пока не поздно! А куда?..
Выручила бабка. Она поднялась из-за стола, спросила непривычно ласково:
– Проголодался небось, внученька? Вот яишенку тебе сготовлю... Что-то матери твоей долго нету? Пора-то обеденная... Все в колхозе да в колхозе, от дому отбилась.
Пока бабка орудовала у шестка, жарила на нащипанной лучине яичницу, Родька, словно связанный, сидел у окна, косил глазом на улицу.
Жена Мякишева тихо плакала, утирала слезы скомканным платочком. Сам же Мякишев с кисленькой, виноватой улыбкой просительным тенорком оправдывался:
– Я так считаю: оттого и непорядки в жизни, что люди от религии отступились. А без веры в душе никак нельзя жить.
– Истинно. Забыли бога все, забыли. По грехам нашим и напасти, - скромненько поддакивала со стороны Жеребиха.
– Вера-то нынче вроде клейма какого. Меня взять в пример... Мне бы не днем полагалось к вам, а ночью, потаенно, чтоб ни одна живая душа не видела. Человек я на примете, вдруг да потянут, обсуждать начнут, косточки перетирать. Легко ли терпеть...
– Ничего, за бога и потерпеть можно, - отозвалась от шестка бабка.
– Так-то так, - не совсем уверенно согласился Мякишев.
– Только чего зря нарываться. Уж прошу, добрые люди, лишка-то не треплите языком, что-де я сам жену приводил.
Заполнив избу аппетитным запахом, бабка с грохотом поставила на стол сковороду, пригласила Родьку:
– Садись, золотце, ешь на доброе здоровье.
– И, повернувшись к гостям, стала расхваливать: - Он у нас не какой-нибудь неслух, - чтоб лба не перекрестил, за стол не сядет. Помолись, чадушко, господу.
Бабка мельком скользнула взглядом. Родька лишь на секунду увидел ее желтые, в напряженно собравшихся морщинах глаза, но и этого было достаточно, чтоб понять: ослушаешься - не будет прощения.
– Ну, чего мнешься, сокол? Садись за стол, коль просят. Ну... садись да бога помни.
Правая рука Родьки, тяжелая, негнущаяся, с деревянным непослушанием поднялась ко лбу. За его спиной, громко всхлипнув, запричитала Мякишиха:
– Родненький мой, помолись за меня, грешницу. По гроб жизни благодарить буду...
Родька съежился...
10
Никогда еще так не радовало синее небо, несмелый ветерок с лугов. Вырвался из дому, от бабки, от Жеребихи, от Мякишихи, от безногого Кинди - подальше от села! Нате вам всем, ищите ветра в поле!