Шрифт:
Ядево, щедро сдобренное салом, шипело и распространяло вкусный, слюну вызывающий запах.
Денщик Янушевича, тоже москвич, бывший вагоновожатый трамвая, стоял рядом и светил огарком.
— Будет! — сказал он офицеру. — Подгорит, ваше благородие. Ей-Богу.
— Подгорит немного, ничего, — чувствуя голодную слюну во рту, вдумчиво ответил офицер. — Вкуснее будет. Я люблю со шкварками. Слаще.
И он старательно мешал в котелке жестяной ложкой, черной и согнутой.
Землянка была без окон, блиндажная, крепко сделанная: на шестидюймовку, полевой не пробьешь. Тяжелый потолок навис грузно и низко. По черным бревнам с оттаивающей земли осклизло ползла сырость.
На узких нарах, укрывшись меховой бекешей, не то спал, не то валялся со скуки другой офицер, ротный, подпоручик Рак, хохол, из подпрапорщиков.
По лесенке в подземелье затопали шаги: солдатские тяжелые сапоги торопливо скользили вниз по обледенелым ступенькам. Рванулась дверь, дохнув облаком сизого потного пара.
— Разрешите войти? — крикнул солдат, уже на пороге стаскивая папаху и не закрыв дверь.
— Двери закрывай, черт! — выругался Янушевич. — Чего надо?
— Командира роты штаб полка. К трубке! — выдохнул солдат и замер.
Офицер, лежавший под бекешей, стремительно вскочил. Оказывается, не спал. Он метнулся за посыльным, на ходу надевая бекешу.
Когда шум шагов обоих выпрыгнул из колодца подземного хода на изрытое окопами поле, Влас сказал:
— Не люблю я, ваше благородие, когда штаб полка ротного тревожит. Обязательно неприятность.
— А что, разве денщичий телеграф о наступлении толкует? — улыбнулся прапор. — Не скули, Влас. До самой смерти ничего не будет. А вот поджарка готова. Режь хлеб!
Янушевич перенес котелок на самодельный, из ящика, стол и нетерпеливо смотрел, как Влас, прижав к груди тяжелый буханок хлеба, резал толстые ломти.
Опять затопали на лестнице. Вернулся Рак.
Он посасывал черный седеющий ус и морщил переносье, отчего его косматые брови, как две гусеницы, наползали одна на другую.
— Влас, выйди! — приказал ротный.
Неловко положив хлеб на стол, солдат нырнул в низкую дверь и от торопливости, не успев согнуть высокий рост, стукнулся головой о притолоку.
— Наступление? — дрогнувшим голосом спросил Янушевич. — Что?
— Хуже, — выругался матерно Рак. — Хуже. Короткий удар!
— Нашей ротой? — чернея лицом, пролепетал прапорщик.
— Вашей полуротой, — подчеркнув вашей, ответил ротный. — За контрольным пленным.
— Быть не может!
У Янушевича разом пропал аппетит. Отодвинув подальше котелок, ибо запах пищи вдруг стал возбуждать тошноту, он стал плаксиво жаловаться:
— Подумайте сами, Василь Яковлевич, разве это возможно на нашем участке? Ведь они кругом в проволоке! Одного ряда не перережешь, как всех положат. Глупо же! Ну на кой черт из-за пары пленных жертвовать жизнью ста человек? Да и не возьмешь пленного!
— Не возьмешь! — согласился ротный. — Я так и сказал: «Слушаюсь, господин полковник, но на успех не надеюсь».
«Как же! — подумал прапор. — Так он и скажет, кислая каша [19] Да и как скажешь: “Не верите, мол, так сами полезайте!”».
И опять заныл:
— Значит, пожил, довольно! Так сегодня и домой напишу. Вы сами, Василь Яковлевич, подумайте, возможно ли это? Наверняка всех укокошат.
— И очень просто! — пробасил Рак и вдруг, уже официально:
19
Кашой, ударение на последнем слоге, в старой армии называли сверхсрочных. — (Примеч. А. Несмелова.).
— Однако идти надо. Ни фига не попишешь. Дисциплина! Вам полуроту приготовить надо. До самого конца гренадерам не велено говорить. Соврите что-нибудь о разведке. Чего же не едите-то? — вдруг спросил он, учуяв запах жареного.
— А на черта есть, если меня самого через день черви есть будут! — злобно проворчал прапор.
Он уже завидовал ротному, который сегодня из окопов, в безопасности, будет наблюдать за его вылазкой, завидовал и ненавидел его.
И хохол, хитрый и умный, понял это.
— Ну так я съем, — сказал он. — А насчет червяков — напрасно. Мороз теперь. До тепла в соседстве пролежите.
И вдруг, словно сбрасывая личину наглого фельдфебеля, расплылся простой добродушной мужицкой улыбкой:
— Да ты очень-то не расстраивайся, парень! — мягко и ласково пробасил он. — Уж я ли в таких переделках не бывал! Страшно вспомнить, как мне дались золотые погоны. А жив. Главное, до ночи еще далеко, глядишь, и передумает начальство.
Как ни маловероятна была надежда на отмену приказа, но последние слова странно успокоили прапора. Человеческое сознание, как и утопающий, тоже умеет хвататься за соломинку.