Шрифт:
Что же, об огромном значении литературы в русском обществе говорили все, проблема общественного назначения искусства была в центре внимания русской мысли; известны слова Белинского о том, что только в литературе есть у нас жизнь; примерно о том же говорили и славянофилы. Достаточно напомнить слова И. Киреевского из «Обозрения русской литературы за 1831 год»: Между тем как в других государствах литература есть одно из первостепенных выражений образованности, у нас она главнейшее, если не единственное… Единственным указателем нашего умственного развития остаётся литература» {248} . Всё это, строго говоря, свидетельствовало о неразвитости русской жизни по сравнению с европейской, что впоследствии столь блистательно показал Чернышевский. Но Герцен вносит в это расхожее рассуждение весьма резкую краску, и в его мысль следует вдуматься.
248
Киреевский И. В. Критика и эстетика М., 1970, с. 101, 102.
Говоря о литературе и искусстве, Герцен напрямую связывав литературное развитие с революционным, литературная деятельность под его пером как бы перетекает в революционную и наоборот. Вот о декабристах: «Время для тайного политического общества было выбрано прекрасно во всех отношениях. Литературная пропаганда велась очень деятельно. Душой её был знаменитый Рылеев; он и его друзья придали русской литературе энергию и воодушевление» {249} . Но ещё более поразительно дальнейшее изложение, когда описывая ситуацию после поражения декабристов и показывая, что за малейший неверный шаг, за простые социальные споры, за чтение книжек, по малейшему подозрению крамоле, люди шли десятками и сотнями на каторгу и на казнь, рассказывая о дальнейшем развитии литературных и философских споров, когда уже не было никаких революционных заговоров, тем паче партий, а единичные кружки, которые только намеревались что-то делать, разгромлены (как петрашевцы), уделяя описанию этой ситуации примерно половину книги, Герцен по-прежнему уверен, что описывает не просто литературное, а революционное движение, развитие революционных идей. Иными словами, литература и искусство становятся под его пером синонимами революционной деятельности (по крайней мере для России). В этой мысли и заключается, на мой взгляд, центр, зерно герценовской общественно-эстетической концепции.
249
Герцен А. И. Указ. соч., т. VII, с. 198.
Надо сказать, что Герцен был не только писателем, философом, революционером, теоретиком художественного развития. Существенно тут отметить генетическую связь его как личности русской литературой, он и сам был как бы проекцией в жизнь её стремлений. Гончаров писал о Герцене: «Оставляя политические заблуждения Герцена, где он вышел из роли нормального героя, из роли Чацкого, этого с головы до ног русского человека, — вспомним его стрелы, бросаемые в разные тёмные, отдалённые углы России, где они находили виноватого. В его сарказмах слышится эхо грибоедовского смеха и бесконечное развитие острот Чацкого» {250} . Заметим, что Гончаров был достаточно консервативен (отсюда слова о «политических заблуждениях»), вспомним и то, что Герцен нелестно отозвался о нём в «Колоколе» («Необычайная история о ценсоре Гон-ча-ро из Ши-пан-ху»), и, тем не менее, Гончаров ведёт творческую биографию Герцена от своего любимого героя (героя, а не писателя!) — Чацкого.
250
Гончаров И. А. Собр. соч. В 8-ми тт. Т. 8. М., 1955, с 33
Чтобы понять мысль Герцена, отчего независимость, критический пафос русской литературы являются выражением революционности, вспомним его рассуждения о личности как высшей точке развития человечества и её судьбы в России. Вся деспотия в России строится на отсутствии личностного начала, полагал Герцен. Но именно этот фермент, эту «закваску» деятельности, личностного начала, свободы и вносила в русскую жизнь русская литература и искусство. Иными словами, она совершила не политическую, социально-культурную революцию.
Система ценностей, ориентированная на подавление личности, начинает расшатываться, хотя ещё не предложена новая социально-философская и эстетическая система координат, в корне отрицающая выработанную веками. Таковой стала только, как я уже говорил в первой главе, диссертация Чернышевского, выдвинувшая в противовес системе ценностей, направленной на уничтожение независимо мыслящего человека, да и вообще не считавшейся с человеческой жизнью, тезис, что «прекрасное есть жизнь», понимаемая как свободное развитие индивидуальности, Но пафос независимости от государства, пафос свободы, цивилизации и культуры входит в Россию с развитием литературы и искусства. Постоянное усилие, направленное на утверждение свободы и независимости, осуществляла литература, но не потому, что она однообразно и декларативно повторяла призывы к свободе, а потому, что она воистину оказалась независимой и свободной. Независимость эта проявилась, прежде всего, в критической направленности русского искусства. Герцен увидел в русской литературе залог национального пробуждения, которое может совершиться только через самокритику. Если бы не было такой литературы, то не было бы надежды для России преодолеть самодержавный деспотизм, а, следовательно, и мировая культура после ожидаемой гибели Европы «в тине мещанства» лишилась бы последнего шанса на дальнейшее развитие. Чтобы Россия могла осознать своё великое призвание — быть наследницей Европы, она должна очиститься от наносной грязи, найти в себе здоровые силы. «Поэзия Гоголя — это крик ужаса и стыда, который издаёт человек, опустившийся под влиянием пошлой жизни, когда он вдруг увидит в зеркале своё оскотинившееся лицо. Но чтобы подобный крик мог вырваться из груди, надобно, чтобы в ней оставалось что-то здоровое, чтобы жила в ней великая сила возрождения» {251} .
251
Герцен А. И. Указ. соч., т. VII, с. 229.
Эта почти инстинктивная реакция подлинного искусства на давление самодержавия, неприятие крепостнической действительности, ощущение гибельности для личности российского деспотизма можно найти не только у Гоголя или в откровенно протестующей поэзии Лермонтова, но и в такой, казалось бы далёкой по сюжету от российской действительности картине Карла Брюллова, как «Последний день Помпеи». Ещё в своей статье 1842 года «Москва и Петербург» Герцен писал об этой картине: «Художник, развившийся в Петербурге, избрал для кисти своей страшный образ дикой, неразумной силы, губящей людей в Помпее, — это вдохновение Петербурга!» {252}
252
Там же, т. II, с. 40.
Если де Кюстин считал, что в России невозможно искусство из-за самодержавно-деспотического подавления личности [13] , то Герцен именно в искусстве видел залог и возможность русского освободительного движения. Но он полагал, что стоит русскому искусству отказаться от своей оппозиционности по отношению к самодержавию, оно просто-напросто перестаёт быть искусством. Более того, русское общество уже видит в искусстве спасительную, раскрепощающую душу силу, а потом и общество, — воспитанное уже русской литературой, оказывает обратное влияние на неё в этом тоже залог, что искусству не сойти со своего пути: «В России все те, кто читают, ненавидят власть… От Пушкина — величайшей славы России — одно время отвернулись за приветствие, обращённое им к Николаю после прекращения холеры, и за два политических стихотворения. Гоголь, кумир русских читателей, мгновенно возбудил к себе глубочайшее презрение своей раболепной брошюрой» {253} .
13
«Самый воздух этой страны враждебен искусству, — писал приезжий маркиз. — Всё что в других странах возникает и развивается совершенно естественно, здесь удаётся только в теплице. Русское искусство всегда останется оранжерейным цветком» (Маркиз Астольф де Кюстин Николаевская Россия М . 1990, с 75)
253
Там же т. VII, с. 220.
Через литературу и искусство в Россию входил момент сознательной оппозиции существующему строю. Инстинктивное отталкивание от режима людей мысли приводит их, в конечном счёте, к сознательному протесту: «мало-помалу литературные произведения проникались социалистическими тенденциями и одушевлением» {254} . Иными словами, с одной стороны, литература писала о ненормальности, ужасе российской действительности, критикуя её, с другой — вводила Россию в мир передовых европейских идей, на основании которых, полагал Герцен, и надо перестраивать русскую жизнь.
254
Там же, с. 252.