Шрифт:
А голод чувствовался все больше и больше…
Между тем французы заняли Рим… Гарибальди бежал оттуда, и за ним, как за диким зверем, гнались по лесам и по болотам. Он пробирался в Венецию, которая держалась одна во всей Италии. Вести эти пришли в Венецию…
Толпа, более многочисленная, чем когда бы то ни было, собралась снова под балконом Дворца дожей, и Манин снова вышел на балкон. Толпа, во что бы то ни стало, хотела Гарибальди; Манин вовсе не хотел его, но противоречить не смел и пустился по обыкновению на уловку.
– Гарибальди без войска – один, – заметил он, надеясь охладить восторг народный.
– Гарибальди никогда не бывает один, – отвечали ему: – мы все с ним, – мы умрем с Гарибальди!
Но им не удалось и этого. Тогдашний диктатор Венеции препятствовал всеми средствами будущему диктатору Обеих Сицилий высадиться в Киоджии [73] .
А ведь может быть совершенно иная была бы судьба Венеции и всей Италии в 1849 г., если бы будущий герой Марсалы [74] успел пробраться туда.
73
Chioggia (Кьоджа) – соседний с Венецией лагунный городок.
74
Имеется ввиду высадка гарибальдийской экспедиции Тысячи в сицилийском городе Марсала в 1860 г.
Этого не случилось, и гибель Венеции стала неизбежна. Народ геройски умирал на укреплениях, на площадях и на улицах с голоду и от эпидемических болезней. Манин в мрачном отчаянии сидел в зале собрания. Австрийцы все ближе и ближе подвигали крепостные работы и приверженцы их все смелее работали в самом городе.
Целый отряд войска, истощенный трудами и голодом, выведенный из терпения нелепыми строгостями начальников и тем, что больше трех месяцев не получал уже ни копейки жалованья, с неистовством бросился на площадь, громко прося хлеба и денег, грозя разграбить город, если требования его не будут исполнены.
Манин в последний раз вышел на балкон, худой, мрачный, в лихорадке.
– Позор тем негодяям, которые осмеливаются оскорблять Венецию в последние минуты ее жизни! – закричал он глухим голосом: – позор и проклятие! Но пока жив Мании – Corpo del Diavolo! [75] – этого в другой раз не случится!
С этими словами он сбежал с лестницы и с ружьем в руке бросился на солдат. Толпа народа бросилась с ним вместе. Солдаты побежали; их гнали таким образом под самые укрепления, где дождем сыпались пули и ядра…
75
Черт побери! (дословно: Чертово тело!).
Агония продолжалась. Сиртори удачной вылазкой отбил у неприятеля 50 барок, на которых было около 200 быков (2 августа); но было уже поздно… Холера распространилась в городе в страшных размерах и помогала австрийским батареям усердно.
По истощении и этих запасов, в Венеции не оставалось буквально и куска хлеба. 22-го августа она сдалась Радецкому на капитуляцию. Радецкий со своим главным штабом входил в гавань у Giardini Pubblici, на богато украшенном пароходе; 9 судов уходили с другого конца, нагруженные беглецами, которые сами не знали еще, куда удаляются и что их ждет в будущем. Между ними был и адвокат Мании, с семейством.
Этим и закончился период административной деятельности Манина; и он, и Венеция выиграли бы оба, если бы период этот не продолжался так долго. Он погубил Венецианскую республику, хотя вовсе не того желал. Он был очень добрый и довольно смышленый практически человек, и в нем не было недостатка ни в энергии, ни в административных способностях. Управление его, конечно, имело и свои хорошие стороны, но я не думаю, чтобы меня упрекнули в пристрастии за то, что я выше не упомянул о них. Я разбирал его, как диктатора, а не как начальника департамента; а его главный недостаток именно в том, что он постоянно оставался порядочным бюрократом там, где нужно было совершенно другое; приверженцем дряхлого порядка, спокойствия, а следовательно и бездействия там, где нужно было вызвать к деятельности все разнообразные силы народонаселения, наэлектризовать их, направить на одно, – а это, конечно, сумел бы делать Манин, отличавшийся до высшей степени развитой способностью рисоваться, производить эффект на массу…
Упрекать Манина за честолюбие, за желание играть роль в политической жизни Венеции – было бы довольно неосновательно, потому что во многих других эти же самые чувства, но соединенные с более блестящими способностями ума, порождали несравненно лучшие результаты.
Положение Манина было затруднительно, правда; многие промахи и недосмотры были неизбежны; но Манина, конечно, осуждают не за эти промахи и недосмотры, хотя и из них некоторые имели чересчур важные и печальные последствия. Главное, однако же, то, что Манин вовсе не понимал ни своего собственного тогдашнего положения, ни положения Венеции и всей Италии. Будучи во главе сильного и молодого еще народа, – на венецианской черни прошедшее не лежит тяжелым грузом, – он должен был сам стать таким же простолюдином, каковы были они; жить их жизнью, сочувствовать их нуждам и выгодам. Они были единственная тогда сила в Венеции, и только опираясь на эту силу, республика могла устоять против Австрии. Манин должен был вызвать в венецианцах всю энергию, к которой они только были способны, стать рядом с ними и забыть все то, что отдаляло его от них. Он делал, однако же, прямо противоположное.
Время было военное, все висело на ниточке. Прежде всего нужно было освободиться из-под Дамоклесовского меча, висевшего над всеми головами, а потом уже думать об остальном. Вопрос был чисто народный, вопрос закоренелой ненависти, физического грубого насилия против святого права; вопрос этот мог решиться только кровью, и только этого решения ждали от Манина. Он же, со всей своей законностью, не сумел или не захотел понять этого; может быть он думал не только о личных своих выгодах; но об чем он думал – до этого мало дела, а делал он много вредного для Венеции…