Шрифт:
Генрих удивился — с чего бы это вспомнились ему те слова Агнессы? И еще другие, прозвучавшие как издевка: «Генрих, князь сандомирский!..» А за ними возникли в памяти Рихенца, Верхослава, и из водоворота образов, воспоминаний то и дело выплывал сияющий золотой обруч, который носили на голове его двоюродный дед, и дед деда, и прадед деда, — племя великих, могучих мужей! И он подумал, что Храбрый вершил свою волю и в Киеве, и на Волыни, и в Праге, и в Будишине {45} , что кесарь намеревался сделать его своим наместником — вот тогда, возможно, и стало бы едино стадо и един пастырь, Пястович, король, император! И снова Генриху чудилась корона, о которой говорила Агнесса.
45
Болеслав I Храбрый ходил на Киев дважды — в 1013 г. и в 1018 г. Червенские города на Волыни были завоеваны им в 1018 г. при возвращении из второго киевского похода, Прага — в 1003 г.; в Будишине в 1018 г. Болеслав заключил выгодный мир с германской империей и ее союзницей Венгрией.
Да, но Оттон уверяет, что у Кривоустого в краковском замке не могло быть подлинной короны. Что все это было обманом зрения, просто померещилось честолюбивой женщине, мечтавшей о короне, о мистическом помазании, которое преображает человека, наделяет его даром творить чудеса, — об этом высшем таинстве, которого удостаиваются лишь немногие. Но где же тогда подлинная корона? Если ему, Генриху, суждено свершить то самое, он должен обладать короной.
Ухватившись за эту мысль, он вдруг понял, что в душе уже давно решил свершить то, о чем говорила Агнесса и что свершали его предки: он завладеет знаком высшей земной власти и поможет краю, которым будет править сам, без кесаря, идти к неведомому своему жребию. Ведь государства тоже родятся, растут и стареют, выполняя свое назначение, которое определено богом; назначение же Генриха — быть орудием промысла божия, и воля Генриха — быть королем польским.
В этот миг он понял самого себя и еще раз повторил последние слова огненными письменами запечатлелись они в его сердце, и невыразимый восторг охватил его. Словно под бременем тяжкой ноши, Генрих пал ниц у подножья языческого дуба на холодную землю, поросшую мхом, травой и усыпанную сухими листьями. Он прикрыл лицо руками, как если бы ночь была недостаточно темна, и, затаив, запрятав, схоронив в тайниках души эту мысль, будто величайшую драгоценность, отдался блаженному чувству единения с божеством. Тело его сотрясала дрожь, из уст рвались страстные мольбы.
Наконец он поднялся. Лосиный кафтан промок от росы и тумана, Генриху стало зябко. Стуча зубами, он приблизился к костру, подбросил сучьев, потом случайно взглянул на дверное отверстие и в страхе отшатнулся — на пороге сидел человек, которого он в первую минуту не узнал. Но когда тот заговорил, Генрих понял, что это всего лишь Оттон фон Штуццелинген.
— Меня послала сюда Гертруда, когда узнала, что ты хочешь заночевать на урочище. Боится, не приключилось бы с тобой беды: здесь ведь нечисто, да и лихорадку, говорит она, не мудрено захватить в этих местах.
Генрих молчал, он был еще под впечатлением недавнего душевного порыва, говорить не хотелось. Внезапное появление Оттона изрядно его напугало точно выходец с того света явился нарушить его одиночество. О да, Гертруда прислала монаха, чтобы тот отвлек его от дурных мыслей об отце, о братьях. От холода и волнения Генриха бил озноб. Оттон протянул ему плащ на лисьем меху — и об этом Гертруда позаботилась. Князь сел на валун напротив порога, запахнул поплотнее плащ и стал смотреть на огненные султаны, взвивавшиеся над корявым валежником. Оттон тоже молчал, с удивлением и любопытством глядя на князя.
— При нашем дворе, — вдруг сказал Генрих, — не очень-то часто поминали моего деда, Щедрого. Почему бы это?
— В столь давние тайны вашего рода я не посвящен. Знакомство мое с делами Польского государства начинается лишь с княгини Саломеи и святого Оттона Бамбергского… А о временах более далеких я знаю только понаслышке. Когда ездил я на сейм в Ленчицу, когда сопровождал княгиню в ее путешествиях по вашему краю, мне пришлось не одну ночь провести в походном шатре. Бывало там холодно, неудобно, я долго не мог заснув и коротал время в беседах со своими спутниками, а нередко и с вашими польскими дворянами. Многое они мне рассказывали, да не знаю, что правда, а что нет. Отец твой, говорили они, не любил, когда при нем вспоминали Щедрого. Поэтому, наверно, ты мало слышал о деде, но король он был могучий, хоть и своевольный. Государство сколотил крепкое, обручем золотым сковал, держал всех в строгости и прекословов не терпел. Епископа он убил {46} .
46
Жестокая казнь епископа Станислава (1079 г.), который участвовал в заговоре, имевшем целью свержение Болеслава II Щедрого, восстановила против Болеслава всю феодальную знать, и он вынужден был бежать из Польши. Станислав был впоследствии объявлен святым, культ его приобрел в Польше широкое распространение.
— Это я знаю, — с волнением прошептал Генрих.
— Да, убил епископа, великий грех на душу положил, а потом, как ни в чем не бывало, задавал пиры в своем краковском замке. Королеву от себя удалил — красивая, говорят, была женщина. Зато сына горячо любил и всегда держал при себе.
— А что стало с сыном? — спросил Генрих.
— Разве не знаешь? Он умер.
— Мешко?
— Да, он умер. Как раз воротился из Венгрии, праздновал свадьбу и вдруг умер. А на той свадьбе был твой дед Владислав, и не говорили у вас о Мешко, должно быть, потому, что Владислав… Впрочем, когда человек умирает внезапно, всегда начинаются толки {47} .
47
Сын Болеслава II Щедрого Мешко был, как полагают, отравлен в 1089 г. можновладцами, опасавшимися, что он будет мстить за отца, изгнанного из Польши после расправы с епископом Станиславом.
— Дед Владислав? Отец моего отца?
— Он самый. Сразу после приезда Мешко из Венгрии, на свадебном пиру… Невесту отправили обратно на Русь, так и осталась она девушкой. А замок и все добро Мешко прибрал к рукам твой дед. Вот как оно у вас нажито.
— Грехом, — задумчиво сказал Генрих.
— Да, грехом.
— Но отцу это не повредило. И со Збигневом он расправился, и во всех делах была ему удача. Правда, он ходил на богомолье, не то к святому Эгидию, не то еще куда-то — так мне всегда говорили, но ведь Мешко и Збигнев от этого не воскресли.