Шрифт:
– Мы еще не виделись после великой новости, – сказала мефрау Деркс.
– Дети собираются к тебе сегодня с визитом…
Оба смолкли, глядя друг другу в глаза, скупые на слова. И они молча сидели друг против друга, каждый у своего окна, в этой узкой гостиной. Здесь, в полутьме гардин из винно-красной ткани в рубчик поверх кремовых тюлевых штор, за которыми шла винно-красная утеплительная драпировка, примыкавшая непосредственно к прямоугольнику рамы, эта старая-старая дама сидела дни напролет; при появлении господина Такмы она сделала одно-единственное движение – приподняла руку в черной митенке, чтобы Такма смог ее пожать. И вот теперь они вдвоем сидели неподвижно, словно чего-то дожидаясь, но умиротворенные тем, что дожидаются этого вместе… Ей было девяносто семь лет, и она знала, чего дожидается – того, что произойдет прежде, чем ей стукнет сто… В полумраке зашторенной комнаты, на фоне темнеющих обоев, ее лицо казалось белым фарфоровым пятном с морщинками-кракелюрами, заметными даже в тени, в которой она скрывалась по давней привычке, чтобы окружающие не замечали увядшего цвета ее лица, обрамленного гладко-черным париком под черным кружевным чепчиком. Черное просторное платье лежало изящными складками на ее хрупком тельце, но при этом столь полно скрывало его в неизменных складках мягкого кашемира, что казалось, будто ее вообще нет под этим темным покровом. Кроме лица живыми в ее облике были только покоившиеся на широком подоле платья дрожащие тонкие пальцы, выглядывавшие из черных митенок; меховая опушка рукавов скрывала запястья. В своем кресле с высокой спинкой, похожем на трон, она сидела идеально прямо, опираясь спиной на жесткую подушку, и еще одна подушечка лежала у нее под ногами, тронутыми подагрой, которые она всегда скрывала от глаз окружающих. Рядом столик с вязаньем, хотя она уже много лет не прикасалась к нему, и газеты, которые ей читала компаньонка – пожилая дама, тотчас же покинувшая комнату, едва вошел господин Такма. Комната опрятная, простая, на стенах несколько портретов в рамах – единственное украшение между полированными, с черным блеском шкафами; винно-красное канапе, стулья, на этажерке приглушенный блеск фарфора. За раздвижной дверью, сейчас закрытой, находилась спальня; только в этих двух комнатах и обитала Пожилая Дама, свой легкий обед она всегда съедала, не вставая с кресла.
Золотом сияло солнце в этот осенний день, ветер весело дул, взметая первые желтые листья по садам на Софийской аллее.
– Какой чудесный вид, – сказала мефрау Деркс, как говорила уже столько раз, и ее рука в митенке чуть шевельнулась, словно показывая за окно.
Ее голос, надтреснутый, звучал более мягко, чем если бы она говорила на чистом голландском языке, в нем слышался креольский акцент, и в глазах на фарфоровом лице, смотревших в окно и неожиданно потемневших, тоже проявилось что-то креольское. Она плохо видела, что там, на улице, но для ее замутненного взгляда было важно, что там растут дорогие ее сердцу цветы и деревья.
– Какие красивые астры в саду напротив, – сказал Такма.
– Да, – согласилась мефрау Деркс, не видевшая их, но теперь знавшая об этих астрах.
Такму она слышала хорошо; при общении со всеми другими была глуха, но не подавала виду: никогда не переспрашивала и отвечала улыбкой своих тонких, плотно сжатых губ либо кивком головы.
Через некоторое время, в течение которого каждый из них смотрел в свое окно, она сказала:
– Вчера я виделась с Отилией.
Господин Такма на миг погрузился в дремоту.
– Отилией? – переспросил он, очнувшись.
– Да, Отилией… моей дочерью…
– Ах, конечно… ты вчера виделась с дочерью… Я подумал, ты о себе…
– Она плакала.
– Почему?
– Оттого что Лот собрался жениться.
– Она будет так одинока, бедняжка, хотя Стейн и хороший человек… Очень жалко… Мне-то Стейн очень нравится.
– Мы все одиноки, – сказала мефрау Деркс, и ее надтреснутый голос звучал так грустно, как будто она сожалела о прошлом, населенном призраками, почти растаявшими.
– Нет, не все, Отилия, – сказал Такма. – У меня есть ты, а у тебя я… Мы всегда были вместе… А у нашей дочери после женитьбы Лота не останется никого, даже ее муж уже не с ней.
– Тссс! – произнесла Пожилая Дама; в темноте вся ее маленькая прямая фигурка содрогнулась от страха.
– Здесь никого нет, мы можем говорить спокойно…
– Да, правда, никого…
– А тебе показалось, что кто-то есть?
– Нет-нет, сейчас нет… Но иногда…
– Что иногда?
– Иногда… знаешь… мне кажется…
– Здесь никого нет.
– Да, правда…
– Чего ты боишься?
– Боюсь? Разве я боюсь? С какой стати мне бояться? Я стара… слишком стара, чтобы все еще… бояться… даже когда он стоит вон там.
– Отилия!
– Тссс!
– Здесь никого нет…
– Да, никого…
– Ты что, недавно его видела?
– Нет, нет… уже несколько месяцев не видела, может быть даже… больше года… Но много, много лет подряд… я его видела, видела… А ты?
– Я нет…
– Но ты его слышал…
– Да…я его слышал… У меня всегда был очень острый слух, и я всегда страдал нервами… Это были галлюцинации… Я часто слышал его голос… Но не будем об этом… Мы оба такие старые, такие старые, Отилия… Он наверняка уже простил нас. Иначе мы бы не дожили до такого возраста. Наша жизнь столько лет подряд – столько долгих лет подряд – текла и текла совершенно тихо-мирно; нас ничто не беспокоило; он наверняка простил нас… А теперь… теперь мы оба стоим на краю могилы.
– Да, ждать осталось недолго. Я чувствую.
Но Такма изобразил на лице свое обычное благодушие.
– Ты что, Отилия! Ты доживешь до ста лет!
Такма рассчитывал, что его голос прозвучит игриво и беззаботно, но вместо этого сорвался на крик.
– Я не доживу до ста, – сказала старая дама. – Я умру нынешней зимой.
– Нынешней зимой?
– Да… Я это вижу. И жду. Но я боюсь.
– Чего боишься? Смерти?
– Нет, не смерти. Я боюсь… его.
– Ты веришь, что правда… его увидишь?
– Да. Я верю в Бога, во встречу после смерти. В загробную жизнь. В возмездие.