Шрифт:
В тот — назначенный — день на ней было белое платье из легкой ткани. Оно трепетало на ветру, пока мы поднимались в гору, и меня била дрожь. Ветер крепчал, я предложил вернуться.
Мы спустились к морю и укрылись от ветра на скамье, вырубленной прямо в скале. То было одно из самых пустынных и диких мест Кадакеса, одно из стержневых, доисторических его мест. Чесночная долька обреченного молодого месяца в пелене извечных слез, вдруг вставших комом у меня в горле, стыла в сентябрьском небе прямо над нами. Но нет, сейчас не до слез! Надо разрубить этот узел… Я обнял ее и спросил:
— Что мне сделать с тобой?
Она хотела ответить, но от волнения не сумела вымолвить ни слова и наконец тряхнула головой. По лицу ее текли слезы. Но я не отставал:
— Что мне сделать?
Гала наконец решилась и жалобным девчоночьим голосом проговорила:
— А если я скажу и ты не захочешь, ты никому не скажешь?
Я поцеловал ее в губы — впервые в жизни я так целовал.
Я и не подозревал прежде, что это такое.
Я схватил ее за волосы, оттянул назад ее голову и заорал срывающимся в истерику голосом:
— Скажи, что сделать с тобой! Скажи внятно, грубо, непристойно, чтоб стало стыдно! Скажи!
У меня перехватило дыхание. Я ждал, глядя на нее во все глаза, чтобы не упустить ни слова, чтобы впитать их все, выпить до капельки, упиваясь агонией, ибо страсть меня убивала. И тогда лицо Галы озарилось неземной прелестью, и я понял, что она меня не простит и не пощадит — она скажет. Вырвавшись на простор безумия, страсть моя бушевала. Я понял, что времени мне отпущено ровно на одну фразу, и вскричал, тиранствуя и издеваясь:
— Что мне с тобой сделать?
И Гала… приказала:
— Прикончи меня!
Сомнений быть не могло: она сказала именно то, что сказала. И осведомилась:
— Сможешь?
Я был ошеломлен, растерян, подавлен. Вместо приказа любить, которого я ждал и страшился, затягивая отсрочку, я услышал совсем другое — как дар Гала возвращала мне мою страшную тайну.
— Сможешь? — снова спросила она.
И в голосе ее зазвенело презрение — она усомнилась во мне. Из гордости я взял себя в руки. И вдруг испугался. Гала свято верит и моему безумию, и нравственной силе, и я должен во что бы то ни стало спасти эту веру. Я вновь сжал ее в объятиях и со всею суровостью, на которую был способен, ответил:
— Да!
И впился в ее губы, а в душе у меня звучало: «Нет! Я тебя не убью!»
Исполненный притворной нежности, тот, иудин поцелуй спас ей жизнь и воскресил во мне душу».
Похоже, так было. Они не предались, как говаривали в старинных романах, бешеной страсти. Гала стала объяснять ему причину своей просьбы: ее страшит жуть последних минут, и лучшая смерть — внезапная, в минуты счастья.
Он предложил сбросить ее с колокольни собора в Толедо. Гала не согласилась: падая, она испытала бы чувство ужаса, а на Дали могло пасть подозрение в убийстве. Использовать яд он не желал, предпочитая падение в бездну…
Представьте себе: влюбленные, изнывая от жажды взаимного обладания, вдруг начинают обсуждать проблему самоубийства. Симпозиум, да и только! Не слишком ли бесхитростно понял Сальвадор слова Галы: «Прикончи меня!»? Или он в глубине души догадывался, что за этими словами скрывается — «Возьми меня!»?
Сексуально активная и раскрепощенная Гала, судя по всему, была не только возбуждена, но и доведена до отчаяния странным поведением любовника. А Сальвадор вновь, как в юности, испытав порыв страсти, а затем охлаждение, охотно перешел на обсуждение острой, но в данной ситуации нелепой темы.
Трудно сказать, была ли причиной физиологическая особенность Дали, или проявились его психические «комплексы» (одно другого не исключает, вопрос лишь в том, что первично). Несмотря на свою порой шокирующую откровенность, в данном случае Дали не дал никаких объяснений этой детально описанной сцене и оставил ее без финала. Добавил только:
«Итак, Гала отлучила меня от преступления и излечила от безумия. Благодарю! И жажду ее любить! (Жениться на ней я был просто обязан.)
Симптомы истерии исчезали один за другим, как по мановению руки. Мой смех снова покорился мне, я мог улыбнуться, мог расхохотаться и смолкнуть, когда захочу. Сильный и свежий росток здоровья пробился в моей душе.
Поезд отошел от перрона фигерасского вокзала, увозя Галу в Париж, и я, потирая руки, воскликнул: «Вот оно, вожделенное одиночество!»
Только теперь мое одиночество и стало одиночеством в полном смысле слова, и я полюбил его еще сильнее. Я заперся у себя в мастерской в Фигерасе и не выходил целый месяц. Продолжилась привычная мне монашеская жизнь. Я быстро закончил живописный портрет Поля Элюара, начатый летом, и два больших полотна; одному из них предстояло стать знаменитым.
На нем изображена огромная, желтая, словно воск, голова: мясистая щека, длинные ресницы, нос касается земли. Рта на лице нет — вместо него прилепился громадный дохлый кузнечик. Брюшко его разлагается со страшной силой — кишит муравьями. Муравьи лезут и туда, где полагается быть губам, расползаются по лицу. Оно печально. Архитектурные детали начала века довершают картину. Называется она «Великий рукоблуд».