Шрифт:
ОНА. Нет! Нет! (Хватает двумя руками пресс-папье и со всей яростью бьет по голове отвратительного, мерзкого Дмитрия Александровича.) Нет! Нет!
(Дмитрий Александрович рушится на стол, последние его слова: «Сверши…» – и он не договаривает, но ясно, что он хотел выкрикнуть как символ своей свершившейся победы.)
ОНА (продолжая наносить страшные удары по поверженному, безвольному, залитому кровью Дмитрию Александровичу, кричит, кричит, Господи – как кричит!). Нет! Нет! Нет! Нет! Нет! Не было! Не было! (В последний раз уже просто бросает пресс-папье в голову Дмитрия Александровича.) Не было! (Смахивает со стола все бумажки, Евгения Антоновича, Оленьку, себя в серебряных туфлях, остается только маленькая-малюсенькая Катенька.) Не было! (Выдыхается и уже почти без голоса.) Не было. Не было. Ведь не было же. Откуда? Откуда он взял? Ведь не было же? Я помню. Помню. И Жени тогда не было. Не было. Не было. Помню. И Катеньки тоже не было. Она же в этом, как его, ну, в этом, в каком же году она родилась? Господи? Господи? Забыла. Забыла. Все-таки забыла. Все забыла. Господи! В каком же году? В каком? В каком. А, да вспомнила. Помню. Помню. Я помню. Я все помню. Конечно! Конечно же. Она родилась в 69[-м]. Точно. Она не могла там быть. И Жени тогда не было. Я точно помню. А Оленька? Какая Оленька? Такой вообще нет. Оленька? Оленька. Нет такой. А-а-а. Помню. Тоже помню. Веселова. Веселова. Ее тогда тоже не было. Не было. Он все выдумал. Выдумал. Ничего не было. Я же отлично помню. Это же в Калуге все случилось. Да, в Калуге. Точно. Помню. Все выдумал. Господи! Что это я! Что это со мной? Тьфу ты, Боже мой. Дура. Дура. (Она усмехается.) Вот дура! (Качает головой.) Вот дура-то! (Еще сильнее мотает головой, улыбается.) Дура! Дура. Идиотка! Надо же. Наваждение какое-то. (Успокаивается вполне, оборачивается к Дмитрию Александровичу, становится в свободную позу, чуть пружиня на опорной ноге, и склонив голову к какому-нибудь плечу, улыбается, молчит, улыбается, вздыхает, улыбается, хмыкает, улыбается, открывает рот, что-то хочет сказать, снова усмехается, говорит.) Эй. Слышь, эй. Вставай, вставай. Слышишь. Я тебя не убила. Вставай, вставай, не убила. Ты живой. Слышишь. Вот так-то. Я тебя не убила.
(Вот видите – не убила. Все наперекосяк. Ну, просто все! И этого следовало ожидать. Та маленькая проблемка матери Елизаветы Сергеевны, живущей отдельно, которой я посвятил столь обширное отступление, просто смехотворна по сравнению с жутким обманом, вкравшимся с самого начала, разросшимся как раковая опухоль и задушившим в результате все. Да, все. Ведь, как явствует из всех ремарок и неремарок, написанных в таком безрассудном количестве по всем закоулкам пьесы. Как явствует, наконец, из заявлений самого Дмитрия Александровича, то есть меня, он, Дмитрий Александрович, то есть я, знаком с Елизаветой Сергеевной задолго до начала всего этого. А тут выходит, что они и не знакомы друг с другом, а в то же время и знакомы, а как и незнакомы, и он, Дмитрий Александрович, даже пытается воспользоваться этим. Ну что достоверного может быть воздвигнуто на подобной основополагающей, вернее, основоразрушающей, лжи? Ничего хорошего! Все просто рушится! Рушится! Рушится. Потом еще – автор говорит, что он имеет обыкновение писать исключительно для себя, ну, в крайнем случае – для своих друзей. А как оказывается, как проговаривается он сам, он весьма даже печется об утверждении своего первенства в деле изобретения безумной идеи убить себя посредством Елизаветы Сергеевны, да еще, к тому же, через это убить театр и все искусство целиком. Дело доходит до того, что Дмитрий Александрович по ходу действия вынужден что-то поправлять в своей рукописи! А сколько еще всяких неувязок! Хотя бы соседка! Но нет. Нет. Соседка – это правда. Да может ли столь маленькая правда вывезти такую огромную кучу лжи?! И это только один конструктивно-морально-этический аспект дела. Есть и другой – конструктивно-сценически-мировоззренческий. Если бы объявился сейчас некий третий Дмитрий Александрович, между первых двух, между Дмитрием Александровичем сцены и Дмитрием Александровичем отступлений, то, взглянув бы на сцену, он обнаружил бы нечто, происходящее по фантастически жестким законам единства – единства времени, единства места и единства действия. Если Аристотель требовал двадцати четырех часов, то у нас все ограничивается реальными полутора. Что касается места действия, то герои не отходят дальше десяти шагов от стола, а иногда и вовсе помещаются целиком на столе. А единство действия – так и вовсе: все сведено, подчинено, обусловлено единой цели убийства. И несмотря на отрицание Елизаветы Сергеевны, оно все-таки произошло. Но столь жесткие правила единства, обрубившие все внешние связи с рыхлой, но трепещущей жизнью, создали некую критическую самодовлеющую массу внутрисценической жизни, которая начала коллапсировать, и в результате оказалась вне пределов посторонней досягаемости, даже наблюдаемости со стороны. Даже для Елизаветы Сергеевны. А мы уж и вовсе не можем сказать ничего определенного. Что там произошло? – убила или не убила. Не понять. Не видно. Темно. Черно. Черная дыра. Так что же сможет узнать тот третий Дмитрий Александрович, когда и мы для него в данный момент находимся в противоречащем самому себе пространстве оговорок и отступлений, которые суть распавшиеся и потерявшие всякую материальную основу те частицы хаотической жизни, лепившиеся и с трудом удерживавшиеся на периферии блистательной конструкции трех единств. Так что и нам отсюда нечем видеть, а если есть чем видеть, то нечем уразуметь, а если есть чем уразуметь, то нечем судить, а если есть чем судить, то нечем решать и совершать поступки. И этот третий Дмитрий Александрович тоже для нас неразличим, так что он нам ничем и помочь не может. Так что зря мы его и выдумали вдобавок к первым двум. А что же делать? Остается уповать на самих героев, а вернее, на старого и испытанного деуса экс махины. Просим вас, товарищ деус!),
(Елизавета Сергеевна уже полностью овладела собой и, по всей видимости, ситуацией. Она весела, игрива, вызывающе игрива.)
ОНА. Вставай, вставай. Я не убила тебя. Чего лежишь. Отдыхаешь? Вставай. Я тебя не убила.
ОН (откликаясь). Нет, убила.
ОНА. Нет, не убила. Вставай. Хватит.
ОН. Нет, убила.
ОНА. Нет, не убила. Вставай. Что ты как ребенок.
ОН. При чем тут ребенок. Убила!
ОНА. Я же сказала, что не убила.
ОН. А я говорю, что убила!
ОНА. Что ты чушь городишь!
ОН (приподнимая голову). Какую это чушь! Убила.
ОНА. Тебе что доказательства, что ли, нужны, что ты жив и вот сейчас со мной разговариваешь?
ОН. Да нужно! Нужно. Убила.
ОНА. Нет, не убила. Вставай. Вон, режиссер говорит, что все не так.
ОН (недоверчиво поднимая голову). Какой режиссер?
ОНА. Какой, какой. Известно какой.
ОН (недоверчиво поднимаясь во весь рост). Где режиссер?
ОНА (указывая рукой куда-то вверх, очевидно, на самый верхний ярус балкона). Вон. Вон там. Видишь?
(Он всматривается в том направлении, заслоняя глаза рукой от слепящего света юпитеров.)
ОНА. Все не так. Не так. Он недоволен. Да он и прав. Ты сам, наверное, чувствуешь: не то, не то.
ОН. Что не то?
ОНА. Все не то. Я тоже чувствую. Он прав, что недоволен.
ОН. Недоволен?
ОНА. Конечно. А ты что, доволен?
ОН. Я?
ОНА. Ты, ты. Режиссер прав, что недоволен.
ОН (обыденным голосом). Ну, недоволен – значит недоволен. Эх. Да. Елки-палки, лес густой, ну что, пошли домой. Хорошая рифма.
ОНА. Хорошая, хорошая.
ОН. Вот видишь. Хватит. Наигрались. Пойдем.
(Они трогаются в путь за кулисы.)
ОНА. Дмитрий Александрович, а вот вы (запинается), вот вы…
ОН. Да, Елизавета Сергеевна.
ОНА. Вот вы говорили, ну, там, помните, про эту, ну, про эту…
ОН. Какую эту?
ОНА. Ну, эту, там, в начале…
ОН. Где в начале? Какую эту?
ОНА. Ну, в начале, помните, про Оленьку какую-то…
ОН. Какую Оленьку?
ОНА. Ну, Оленьку. Оленьку. Ее фамилия не Веселова?
(И уже не слышно, что он отвечает… Возможно, что фамилия Оленьки Веселова, возможно, что нет, возможно, что вовсе такой не существует – но какое это теперь уже имеет значение? – Никакого.)
(Уходят. Уходят мои дорогие Елизавета Сергеевна и Дмитрий Александрович. Уходят и уносят с собой все, что так и не совершилось. А в общем-то она его все-таки убила. Убила! Убила! Но они уходят! Уходят! А раз они уходят вместе, несмотря на всякие там уверения по поводу каких-то там коллапсов, внутрь которых нам не заглянуть (а не заглянуть – так и зачем нам они, зачем нам о них ломать голову?); раз уходят они вместе – значит, все-таки не убила. А жаль! Жаль! По-человечески жаль! Уходят мои дорогие Дмитрий Александрович и Елизавета Сергеевна, и вдруг обнаруживаюсь в полнейшем и бесстыдном одиночестве я, то есть – не я, так как я ухожу вместе с Елизаветой Сергеевной. Обнаруживается, собственно, непонятно кто – ни автор, ни актер, ни зритель, ни критик. Непонятно кто. Но и этому непонятно кому тоже пора удаляться, унося с собой все, не относящиеся к действию замечания, примечания, оговорки и разговоры. Ему даже было бы лучше удалиться задолго до героев. Даже больше – ему вовсе не следовало бы встревать в эту историю. Но он все-таки встрял. И объявился он лишь, как не раз было помянуто, но поскольку этот аргумент весьма значителен, даже основной и единственный, то под занавес приходится его повторить: появился этот неизвестно кто, лишь на тот, весьма вероятный, даже наиболее вероятный случай, когда все это не объявится на сцене, а так и останется на бумаге. А на бумаге без этого непонятно кого все выглядело бы как-то бесчеловечно, что ли. Но если все-таки когда-нибудь, где-нибудь, как-нибудь, каким-либо образом пьеса сия окажется на сцене, то никого лишнего, кроме Дмитрия Александровича, то есть меня, и Елизаветы Сергеевны – не пускать! Пусть все остальные идут в зал, или куда хотят, или к черту, пардон. А все, не касающееся действия, – выбросить, убрать, уничтожить, сжечь! Такова моя последняя авторская воля.)
Из сборника «Дистрофики»