Шрифт:
«Вообще-то, – сказал он себе, – признайся, старый, что к тебе всё-таки проникла тревога. Каждый раз перед выходом на арену у тебя выкручивает всё твоё тело, оно болит от тревоги. Это твоё тело борется с инстинктом самосохранения. А когда выходишь на арену, в тот момент боль тебя тотчас отпускает.
Помнишь, в последней сцене “Фауста” к нему в цитадель (сквозь замочную скважину!) всё-таки проникла тревога… Тревога – наказание Старых Больших храбрых людей. Тревога проникла и к творцу Фауста Иоганну Вольфгангу Гёте. Тема Фауста была с тобой всегда рядом. Уже в начале 80-х, найдя в библиотеке квартирной хозяйки в Париже (её звали Франсин Руссель, и она была зен-буддисткой) книгу «Steppen wolf» по-французски, ты был очарован легендой Харри Хеллера – сравнительно молодого варианта Фауста. Хеллер спасся от тревоги Херминой, богемной девушкой, завсегдатаем баров и балов… А ты, старый, спасаешься девкой Фифи. Она совсем не похожа на тебя, она “шопохолик”, она смотрит телевизор! она государственная служащая, она сумасшедшая, она встаёт в 05.45, как в лагере, эта девка… Но она утоляет твою тревогу».
При воспоминании о его девке Фифи Деду стало очень спокойно. Он даже стал посапывать. Он подумал, что впереди его ждут спокойные полмесяца за решёткой. Никто не будет просить у него денег, не будут звонить журналисты. А тем временем пройдут эти бесноватые праздники. С девкой, жаль, каникулы не получились… Но мужчина обязан воевать, Фифи, это видно, уважает его за воинственность.
Женские юбки, как он их ни любил снимать с девок, а он очень любил сдирать и юбки и трусы, никогда не могли его сбить с верного пути воина. Всё будет хорошо, старый, будешь есть казённые каши. Некоторое беспокойство, может быть, ожидает тебя в конце этого, в полумесяц длиной, тоннеля с тараканами и каплями, а именно, как бы они не подсиропили выход отсюда?! От «них» всего можно ожидать. С подлым государством держи ухо востро, старый. Он уснул.
Проснувшись и дойдя до дальняка, он обнаружил лужу. Оказалось, он поставил мимо капель красный таз, когда боролся с каплями, вот и лужа. Он нашёл под раковиной истлевшую губку и с её помощью медленно, но верно, набирая и отжимая, ликвидировал лужу. За ним с любопытством, шевеля усами, наблюдали тараканы. Затем он надел все свои свитера и прошёлся по камере, разглядывая детали. Пришёл к заключению, что всё это аскеза. Монашество бедное. Монашество лично его всегда облагораживало. Он не страдал от бедности никогда. Приветствовал лишения, как средство воспитания духа.
Кровати в «шестой» были все двухъярусные. Когда он прошлый раз сидел в «четвёрке», там были три одноэтажные кровати. Предстояло узнать, во всех ли камерах теперь двухъярусные.
Хряпнули замком и открыли дверь. Расхристанный милицейский солдат, то есть расстёгнутый, узнаваемый тип неряхи и в сущности анархиста, шапка на затылке, осведомился:
– Завтракать пойдёте?
– Пойду!
Дверь на второй этаж, в столовую, он помнил, находится где-то рядом с дверью «шестёрки». Так и есть. Он быстро поднялся в столовую, и был там первым посетителем.
– Здравствуйте, страдальцы! – сказал он в пространство без стены, обнажавшее кухню с двумя арестантами в белых халатах. – Что можете предложить?
Физиономии у «шнырей», как их называли бы в полноценной, взрослой, тюрьме, были корявые. У одного – краснолицего задохлика с важно нависающим носом – физиономия была точно та же, что и у сразу двух его знакомых из прошлого. Шнырь носил физиономию Эдика Брута, его соседа по отелю Winslow в Нью-Йорке, а копия физиономии Эдика Брута была приклеена природой и на человека по имени Борис и по фамилии Закстельский, с этим молодой тогда ещё Дед познакомился в Лос-Анджелесе. «Надо же, – подумал Дед, – видимо, количество форм лица ограничено, посему по планете бродят дублёры дублёров». Второй «шнырь», высокий, с дегенеративно впалыми висками, был копией американского кинорежиссёра Тарантино. Тот ведь выглядит как дегенерат.
На пшённую кашу ему предложили ложку сахара и он не отказался, потребовал: «Чего там, клади вторую!» Дали в жестяной полулитровой кружке чаю. Чай был полусладкий, но горячий. На столах лежал хлеб, не чёрный, но жёлтый, ржаной. Он сидел один и наслаждался. В дверях стоял расхристанный милиционер. Шныри высунулись из кухни и осторожно стали расспрашивать.
– Ну, когда всё сменим? – спросил Тарантино. – Жизни нет от жидомасонов.
– Сменим, сменим, скоро непременно сменим, – бросил Дед скороговоркой, чтобы не вступать в беседу.
– Я вам сочувствую, вот выйду – на площадь пойду, – сказал Брут/Закстельский. – Я с Серёжей вашим сидел. Два раза.
– Из «Левого фронта» который?
– С ним. Голодовку он тут держал.
– Спасибо, – Дед встал. Поставил миску и кружку на прилавок посудомоечного отсека. – До новых встреч.
– На обед придёте? Я хочу у вас автограф взять, – сказал Тарантино.
– Да успеешь, мне тут до середины января париться.
– Он завтра выходит, – объяснил Брут/Закстельский.
Он вернулся в «шестую» в отличном настроении. Постная пшёнка его взбодрила. «Ну, так и окунёмся в арестантскую вечность, – сказал он себе. – Деревянно-тараканную, облупленную, с тазиком, с железными мисками и кружками, где ложка сахара-песка на каше вызывает умиление. Корявые лица арестантов, Питеры Брейгели, оба – Старший и Младший – позавидуют, будут тебя окружать, Дед. Простые разговоры будешь ты слышать. Обдумаешь свою жизнь…»
Дед стал ходить по камере, привычно заложив руки за спину. В Саратовском централе это называли «тусоваться». «Размышляем, старый, – сказал себе Дед. – Размышляем ясно, как подобает после пшёнки с двумя ложками сахара. Тебя решили примерно наказать, выбрали самый абсурдный предлог. Обвинили, что ругался на улице матом. Придумали для этого не существующую в природе женщину (женщину-лжесвидетеля не смогли отыскать?). Ещё ты якобы сопротивлялся. Тебя не довезли до Тверского ОВД, последовал другой приказ, потому что туда легко добраться гражданам с твоей площади, а ОВД на Ленинском далеко, да и прикрыто забором… Размышляем дальше, старый, размышляем… Степень и дурь наказания придумана кем? Ну, не глубокими умами, скажем. Скорее, на уровне милицейских генералов. Главным ментом города имени Моше, генералом Колокольцевым? Или генералом Козловым? Или всеми вместе? Кремль бы придумал более иезуитскую гадость. 31 октября генерал Козлов, стоя на площади у автобуса, куда его, Деда, притащили милиционеры (Козлов был в куртке и кепке, кстати, и ты, Дед, в тот вечер был в куртке и кепке), отдал сердитый приказ: «Куда вы его притащили?! Тащите Деда на митинг!» И его попёрли на митинг, на отвратительный ему митинг, по дороге уронив несколько раз. Тогда, в той подлости, чувствовался почерк Кремля. В новогодней неуклюжей подлости чувствовался генеральский почерк…»